Но главное заключалось в том, что я увидел самого себя.
Над клювом Жука парило подобие ажурной вуали – круг еле различимого материала, словно бы легчайший парашют. Этот прозрачный лепесток покрывали цветные узоры и пятна, соединяющиеся в рисунок, смысл которого я немедленно понял несмотря на его сложность.
Рисунок был мною. И чем дольше я на него глядел, тем больше узнавал своих черт – словно идиома обрела буквальность, и мои качества действительно оказались черточками и узорами.
Золотые зубцы и клинья, похожие на орнамент вавилонской стены, были моей неутоленной и несчастной любовью к XAU.
Два симметричных синих зигзага были моей профессиональной привычкой отжимать любую тему на два выхлопа – прогрессивный и ватный, причем ватный зигзаг оказался заметно толще (увидеть это воочию было немного неловко).
Любовь к сигарам была пятном, похожим на серое колечко дыма, а красная запятая, напоминающая комариное брюшко, отражала мое винопитие.
Рядом с дымом и запятой я обнаружил философа Семена – это было розоватое наслоение, занимавшее много места, но казавшееся бледным из-за нашего так и не состоявшегося знакомства: возможность, не сумевшая воплотиться, выглядела белым альбиносным пятном… Таких пятен оказалось довольно много.
На рисунке поместилась вообще вся моя история. Я различал нежные тени детства, яркие всполохи юности и золотые струны успеха, о которых писал в самом начале: они действительно выглядели как струны, порванные черной бороздой моей финансовой ошибки. Я видел даже следы символических побоев, нанесенных мне людьми, чьи деньги я потерял – это были прозрачные потеки, похожие на слюну с кровью. А мой материализм отчего-то напоминал распиленную луковицу с антенной.
Словом, здесь была моя суть.
Все это считывалось с одного взгляда – ошибки быть не могло. Наверно, именно так видят человеческую душу загробные судьи – хитрить или изворачиваться не остается никакой возможности. Заглянув в свое судебное дело, я с облегчением понял, что ничего особо темного, позорного или нелепого в моей душе нет.
За исключением одной только детали.
Это была моя отвратительная тяга к деревьям.
Она выламывалась из общей картины черно-сине-багровым нарывом. Все остальные элементы моего устройства, даже не особо привлекательные сами по себе, гармонично сопрягались друг с другом – но мой недуг не желал соединяться с прочим в одно целое. Этот разбухший либидозный шанкр был явной инфекцией, он не имел ко мне отношения – и доказательством тому было нездоровое красное мерцание по его границе, как бы зона отторжения. Так выглядели, должно быть, мои душевные муки.
А потом Жук обратился ко мне.
Я ощутил нежнейшее прикосновение чего-то легкого к своему сознанию – словно на мой открытый мозг подул ветерок.
«Пришла пора поговорить».
В этот раз я не только отчетливо разглядел Жука, но и стал лучше понимать, как именно мы с ним общаемся.
Облако смыслов исходило из его клюва вместе со светом – и Жук продувал его сквозь мою память примерно так же, как курильщик заставляет кальянный дым пробулькивать через воду. Так рождались те фразы Жука, которые я помещаю в кавычки.
Но на самом деле это была гораздо более широкополосная коммуникация, чем речь. Человеческие слова скукоживались рядом с этим свободным и открытым обменом до морзянки. Слова были нужны мне, потому что ничего, кроме морзянки, я не понимал. Но как только мой мозг начинал придавать смысловому потоку понятную форму, я терял Жука из виду. Поэтому, видимо, во время нашей прошлой встречи я так и не смог его рассмотреть.
Скоро я освоился. Секрет заключался в том, чтобы не сползать в воронку слов слишком глубоко. Если это происходило, следовало успокоить ум, настроиться на пространство, где пребывал Жук, и он появлялся передо мной опять. Это было не так уж сложно.