– С Барисаглебска, – уточнил он и поискал глазами местных.

– Как там положение?

Курбан сделал жалобное лицо, при этом нервно мял завернутую в газету заварку чая, полученную с общяка. От чифира все равно не отказался, пил смачно прихлебывая. Было видно, больше всего на свете он не хочет обратно в Борисоглебск, и лишь присутствие местных, не дает ему с легкой душой прямо высказаться об этом лагере.

– Откуда сам?

– С Таджикистана.

– Таджик?

– Да, – покивал Курбан утвердительно, не понимая – хорошо это или плохо.

Нужда заставляла Курбана постоянно наведываться в котловую палату за чаем и куревом. Как бедолага, он ничем не брезговал. Хотя с мужиками пытался поставить себя на уровне. Проявлял принципиальность, иногда гордость.

С братвой был вежлив, острые углы обходил. Как старый марабу, блуждающий по лагерной саванне, понимал, куда можно сунуть клюв, а куда не стоит. Короче говоря, был тот еще пройдоха, насколько позволял интеллект фарса и социалистическо-азиатский опыт.

От администрации мог стерпеть многое. Но, бывало, пускался во все тяжкие и сиживал в штрафном изоляторе. Изолятор ему даже нравился – просить насущное не требовалось – крыша хорошо грелась. Попавшие в камеру после Курбана, хвалили его за поддерживаемую чистоту и порядок.

Во мне Курбан нашел родственную единоверную душу, и большую советскую энциклопедию. Сталкиваясь с неразрешимым вопросом, проблемой, приходил ко мне.

– Салам алейукум рахматуло ибн ази… – приветствовал на азиатский манер. – Так дела?

Курбан не мог понять разницу между «как» и «так», и лепил когда как. Если при разговоре это не замечалось, то когда он писал малявы, а бывало и такое, буква «т», стоя не на своем месте, кренилась, как старый пляжный гриб на сухом песке.

Срок у Курбана был семь лет. За что сидит – не распространялся, говорил коротко: «За барана». Никто в душу ему не лез. Чем мог заинтересовать невзрачный таджик без поддержки с воли?

– За какого барана семь лет дают? За курдючного? Или золоторунного? – подкалывал я его, понимая – темнит «воробской мужик».

Много позже, уже в лагере, Курбан поведал мне, что приехал в Воронежскую область, поселок Семилуки на заработки. Дома у него осталась жена и дети. Ведь кормить семью как-то надо. А на родине гражданская война: Вовчики и Юрчики власть не поделят. Сеют свинец из оставленного после развала Союза оружия, собирают урожай мертвяков. И как простому человеку жить?

Сколотил Курбан какую-никакую строительную бригаду. Ни шатко, ни валко, пошло, вроде бы, дело: меси цемент, клади кирпичи… Тут нарисовался какой-то семилукский авторитет.

При этих словах Курбан понижал голос и озирался.

Начал приставать, угрожать, чтоб платил, мол, ты на нашей земле и все такое. В очередной визит местного рэкетира, они снова не пришли к консенсусу. Блатные угрозы не возымели должного воздействия на пуганного таджикского прораба. Тогда авторитет схватил вилку со стола и воткнул Курбану в нос.

Пытаясь остановить кровь над раковиной, Курбан приметил в углу топор.

Сорок два удара зафиксировал криминалист на трупе потерпевшего.

Подавшись в бега, Курбан осел в приморской Одессе. Постепенно жемчужина у моря отогрела скованную страхом душу. Цветами акации зацвела новая жизнь! Курбан женился и народил двух дочек уже от дородной хохлушки. Он ласково называл жену Аксаначка, и скучал больше по одесской семье. Дома, в Таджикистане его похоронили и даже не вспоминали.

– Сколько ты пробегал?

– Семь лет, – говорил гордо Курбан. – Одевался в пиджак и галструк…

– Галстук?

– Да. Галструк. Представлялся Насрединовым Фахредином Мухрединовичем, или наоборот… Документов не было. Участковый меня спалил и сдал. А сначала мы как приятели были. Его мамочку еба… Потом по этапу в Воронежскую область привезли и осудили.