Из всех готовых признать вину наиболее загадочна, без сомнения, личность Бухарина. Чтением ныне доступных материалов дела Бухарина вдохновлена одна из самых впечатляющих глав книги Карла Шлёгеля. Шлёгель реконструирует год тюрьмы, в течение которого Бухарин написал четыре книги, сочинял стихи, изложил на бумаге свои политико-философские тезисы и заставил себя написать умоляющее письмо Сталину201, в котором вызвался на роль активного преследователя Троцкого, «анти-Троцкого», и наметил проект будущего, который позволил бы сохранить жизнь ему самому. Он предлагал вести «культурную работу» в Сибири и соглашался быть высланным на «25 лет в Печору или Колыму».
Склонение Бухарина перед возложенным на него обязательством признаться, его самооговор и подчинение высшей логике партии – вот пункты, которые, несомненно, заимствовал Кёстлер, включая желание умереть с пользой для партии и заявление «преклоняю колена перед партийными массами страны и мира»202.
Согласие Рубашова «юлить и ползать на пузе», о чем с отвращением узнает из газетного отчета дочь дворника в тексте Кёстлера, самопожертвование ради линии партии, а также литературная активность Рубашова, оставляющего после себя написанный в камере дневник, – вот наиболее явные точки соприкосновения между судьбами двух, исторической и вымышленной, жертв партии.
Именно в случае интеллигента, философа, романиста Бухарина покаяние перед «духовником»-Сталиным, которому он под конец признается в любви, и горячность, с которой он утверждает невиновность в официально взятых на себя преступлениях, так потрясают своей абсурдностью.
Шлёгель прослеживает бухаринское признание – причем ясно видна неслыханность этого самооговора в сочетании с внутренним от него дистанцированием – и говорит о «„своеобразной двойственности сознания“ и о „психологии двойственной“»203. Признание Бухарина, по мнению Шлёгеля, одновременно читается как опровержение.
В стенограмме процесса можно найти обескураживающие аргументы Бухарина, изложенные им на суде в чрезвычайно пространном последнем слове:
Еще раз повторяю, я признаю себя виновным в измене социалистической родине, самом тяжком преступлении, которое только может быть, в организации кулацких восстаний, в подготовке террористических актов, в принадлежности к подпольной антисоветской организации. Я признаю себя, далее, виновным в подготовке заговора – «дворцового переворота». <…> Я считаю себя, далее, и политически, и юридически ответственным за вредительство, хотя я лично не помню, чтобы я давал директивы о вредительстве. <…> Самый жестокий приговор будет справедливым потому, что за такие вещи можно расстрелять десять раз. Это я признаю совершенно категорически и без всяких сомнений204.
Бухарин «категорически» отрицает связь с иностранными разведками и работу на них. Риторику самооговора он соединяет с риторикой опровержения обвинений (и доносов), красноречиво доказывающей обвинителям логические ошибки. Пытаясь назвать психологические причины преступных деяний, он говорит об определенном «перерождении», которое произошло с ним и другими подсудимыми, о «своеобразн[ой] двойственност[и] сознания». Здесь, по его словам, «образовалось то, что в философии Гегеля называлось несчастнейшим сознанием».