А на востоке созревал новый хан, Мамай. Ему для полной власти не хватало еще одной победы, – одной только победы, которая окончательно должна была сломить Русь и на века поставить ее на колени. И тогда вся власть в Орде будет принадлежать ему одному, Мамаю. Ему – одному. И столь слабым казалось ему русское воинство, разобщенное междоусобными драками, что послал он для этой последней битвы друга Бегича, высокомерно считая его силы достаточными для разгрома ненавистного Димитрия Московского.
– К Ярому… – шепот был почти неслышен. Тихохонько скрипнула дверь, и гонец, не снимая запыленных мягких сапог, только торопливо стянув с головы шапку, с поклоном вошел в маленькую светлицу. Ярый, оторвавшись от писания, поднял голову.
– Княже, от передовых отрядов я. Татары подошли к Боже.
Ярый встал и в волнении провел рукой по густой округлой бороде. Его синие, как весеннее небушко, глаза затревожились, и синь их стала еще гуще, еще темней.
Весной он приказал расставить заставы на подступах к Боже. Сердцем чувствовал: быть этим летом беде. И Свои седьмого дня прислали из Орды весть – Мамай послал на Русь Бегича.
Ярый велел седлать себе коня. Вестник, выполнив свою работу, спустился в поварню и, едва похлебав щей, тут же за столом и уснул. Ярый в окружении дружинников поехал на великокняжий двор. Москва шумела, строилась. Каменный кремль красовался крепкими, как глыба, стенами. И первые башни уже подымались, гордо обозначив границы кремля. А от башни до башни вырисовывался кремлевский простор, издалека похожий на распахнутое знамя. Москвичи и пригретый чужой люд – все трудились под десницей Дмитрия. Каждый норовил поймать свою новую долю на новом месте. Казалось – вот она, счастливая судьба. Кто ей теперь может помешать? Хлеб – родит, бабы – родят, Димитрий – милостив, зазря никого не забижает. Кто хочет строиться – вот он, лес: бери – не хочу. Только ленивые да обиженные в эти годы своего дома не срубили. Знамо дело: лень да обида – первейшие помощники в грехе да в нищете. Бобрин ехал скоро, но не забывал полюбоваться на новостройки. Отовсюду пахло смолой и свежей щепой. Девки и бабы, выглядывая из-под широких рукавов, лукаво щурились на красивых всадников. Юрий усмехался, а в сердце пело только одно имя – Любавушка. Молодая женка еще только два года как в его тереме обустроилась. Но так прижилась и в тереме, и в сердце воеводы, что никак не мог он понять, чем жил до встречи с нею… Неужели одной только ратью? Одна беда была – Бог детушек пока не давал. И виноватилась в этом Любавушка… так виноватилась, что смех ее все реже рассыпался по светлым хоромам. Как птаха с подбитым крылом бросалась на каждого дитенка, которого на своем пути завидит. И каждому доставалось от нее и медового пряничка, и ласкового словца. Тесть, Новгородский воевода Севрюков, винился. Знал, что нельзя Ярому без потомства оставаться. И уже на Совете подумывали, не отправить ли Любаву в монастырь, открыв тем дорогу другой жене, уже подысканной в лесистой Брянщине. Но Юрий своего слова еще не сказал, не желая расставаться с полюбившейся ему Любавушкой. Однако наперед знал: если через малый срок не зачнет его жена, придется послушать Совет и разжениться. Ведь мало родить сыновей и дочерей, их еще вырастить надобно успеть да выучить всем наукам, тайным и привычным для всех воеводиных отроков и отроковиц. Время жизни было недолгим – едва успевали передать все знания и зароки для грядущих потомков.
– Эх, Любава, Любава… – князь и не заметил, как произнес имя жены вслух. Хорошо еще, что конники его поотстали. Знали они, что воевода Бобрин любил впереди всех в кремлевские ворота въезжать, один.