– Как живет София Перцева? – спросил Георгий, как всегда, подлаживаясь под шутливый тон. Правда, он никогда не выходил у него толком. Всегда чувствовал себя канатоходцем, готовым вот-вот сорваться. Но по-другому и вовсе не получалось начинать разговор. От дикого смущения ломило голову, и он предпочитал пошутить, чтобы сохранить лицо. Даже с близкими друзьями выдерживал этот искусственный тон.

– Живет и здравствует, – ответила София. – Сам-то как?

– Пылим потихоньку, – сказал Цыплухин.

Как же он ревновал ее! Хотел украсть и увезти. Устроить дуэль с Гамзатом и отстоять свою любовь. Но все закончилось лишь словами, сотнями слов. Коротал бессонные ночи перед монитором компьютера, а когда слышал, как открывается ее дверь – кидался к дверному глазку. Смотрел, как она выходит, как ждет лифт. Потом укорил себя, что этой трусливой привычкой дела не поправишь, перестал бегать к дверям. Стояло сумрачное лето, дожди застлали небо от края до края. И он уверял себя, что пересилит и постучится к ней в дверь, прогонит этого постылого Гамзата, вернет себе ускользающее счастье… Но не постучался. Постарался забыть и уехал на неделю в Туапсе. Время ушло.

И что теперь говорить после банальных приветствий? Так и хотелось сказать задиристо-затейливую мудрость, показать, что теперь он живет в темпе жизни, на острие современных событий. Но крутились на языке только мелкие грубости. Навязалась на ум фраза случайного собеседника, с которым беседовали в табачной мути, посреди полночи, в квартире Апанасова. «У женщин, – говорил он, – голова работает в неизвестном науке направлении. Я с ними вообще не говорю трезвым. Просто не знаю, о чем с ними говорить… Опадаю в туман какой-то, в бездну. Ни смысла, ни совести не остается… А вот когда выпью, так слова сами просятся, даже удивляюсь себе, что нагорожу. И все, главное, в тему, все в ряд. Сижу, бывало, и сам поражаюсь, сколько отсебятины наплел, прям сукин сын, не меньше…»

И Георгий, когда пытался обыграть эту мысль в своем блоге, с вызовом захлопнул ноутбук… Слова не шли. Он даже набрал целиком распечатку того вечера, вспомнил все почти дословно. И каждое выражение вроде было к месту, но оскорбляло невыносимо. Злили все эти игры с совестью, когда пытались оправдать то, что оправдать нельзя. Ведь разврат есть разврат, и Георгий плохо понимал людей, которые не пьют и не курят, зато развратничают и смотрят на других свысока – мол, одолели дурные привычки. А разврат, может, пострашнее, чем курево и водка! Он душу разлагает, а не тело… И после этих размышлений ему снились приговоренные сны, он не мог отделаться от них, даже если бы захотел. В его сне всегда присутствовал человек с дородным чемоданом, шагающий по железнодорожным путям, пока сзади не загорятся огни, не загудит тепловоз. И он метался среди рельс, как загнанный зверь, цеплялся за перрон и не мог вылезти из этой прогорклой ямы. И просыпаясь, Георгий не мог понять, что же это ему явилось – самая что ни на есть простоволосая правда или изощренная ложь, столь обычная в снах? Чего ждать от таких снов? От такой бесцеремонной атаки на свою сущность? Он чаще бывал у Апанасова, даже обсуждал эти свои сновидения с развязной дамой, представившейся хироманткой, а оказавшейся преподавателем религиоведения. Но ничего ценного не вынес он тогда из их разговора, если не считать того, что дама предложила проводить себя до дома, а Георгий предложения не принял. Дама ему не нравилась, но Цыплухин чувствовал, что алкоголь бушует в крови и по дороге до ее дома ситуация может перемениться – и здравый разум пересилил.