На дальней стороне возвышения в углублении стены открывалась маленькая дверь, ведущая в личные покои виконта, расположенные в сторожевой башне Пинте – древнейшей из построек шато Комталь. Эту дверь скрывала синяя штора с изображением трех горностаев, составлявших герб Тренкавелей. Штора отчасти защищала от сквозняков, свистевших зимой в Большом зале. Сегодня она была сдвинута и перехвачена толстым золотым шнуром.
Раймон Роже Тренкавель провел в этой комнате раннее детство и, вернувшись, поселился под защитой древних стен вместе с женой – Агнесс де Монпелье – и двухгодовалым сыном-наследником. Он преклонял колени в той же крошечной часовне, где прежде молились его родители; спал на том же дубовом ложе, на котором родила его мать. В теплые летние дни, подобные нынешнему, он в сумерках выглядывал в то же сводчатое окно и видел то же закатное солнце, окрашивающее багрянцем поля Ока.
Издали Тренкавель представлялся спокойным и невозмутимым. Каштановые волосы свободно рассыпались по плечам, а руки непринужденно заложены за спину. Но лицо его было беспокойно, а глаза то и дело обращались к двери.
Пеллетье весь вспотел. Одежда жала и натирала под мышками, ворот давил шею. Он чувствовал себя старым и непригодным для того, что его ожидало.
Пеллетье надеялся, что от свежего воздуха в голове прояснится. Не помогло. Он все еще сердился на себя: нельзя было терять самообладания настолько, чтобы позволить прорваться враждебности к зятю и отвлечься от важного дела. И непозволительная роскошь – продолжать думать об этом. С дю Масом, если потребуется, можно разобраться позже. Сейчас его место – рядом с виконтом.
И Симеон не шел из головы. Пеллетье все еще ощущал страх, стиснувший сердце, когда он переворачивал тело. И облегчение при виде незнакомого лица, уставившегося на него мертвыми глазами.
Очень жарко было в Большом зале. Более сотни сановников и служителей церкви набились в душное помещение, пахнущее потом, вином и тревогой. Люди беспокойно перешептывались, слышались обрывки коротких фраз. Слуга склонился перед Пеллетье, появившимся в дверях Большого зала, и бросился налить ему вина. Прямо напротив дверей вдоль стены выстроился ряд кресел с высокими спинками – темное полированное дерево напоминало отделку хоров в соборе Сен-Назер. В креслах сидела знать Юга: сеньеры Мирпуа и Фанжо, Курсана и Термене, Альби и Мазамета. Все они были приглашены в Каркассону на празднование Дня святого Назария в конце июля, а оказались призванными на совет. Пеллетье видел, как напряжены их лица.
Он пробирался между группами людей: советников Каркассоны и видных горожан из торговых предместий Сен-Висенс и Сен-Микель. Его опытный взгляд незаметно обшаривал собравшихся. Церковники – среди них несколько монахов – жались в тени у северной стены, скрывая лица под капюшонами, а благочестиво сложенные руки – под широкими черными рукавами.
Шевалье Каркассоны – среди них и Гильом дю Мас – стояли перед огромным камином, почти целиком скрывавшим другую стену. Впереди за высоким столиком сидел эскриван Жеан Конгост, писец виконта и супруг Орианы – старшей дочери Пеллетье.
Пеллетье остановился перед возвышением и склонился в поклоне. На лице Тренкавеля мелькнуло облегчение.
– Прости меня, мессире.
– Ничего, Бертран, – отозвался виконт, указывая кастеляну место рядом с собой. – Главное, ты здесь.
Они коротко переговорили между собой, сблизив головы так, чтобы никто не мог слышать их, после чего Пеллетье, повинуясь просьбе виконта, выступил вперед.
– Господа мои, – прогрохотал он, – господа мои, прошу тишины. Будет говорить ваш