Вечер прошёл весело, а к десяти часам приехала тётя Вика – привезла чемодан с вещами из Настиного гардероба, долго говорила с моей мамой и даже пообщалась с Настей. Они не ругались, но Настя пока осталась жить у меня и перед сном напевала про биполярочку.
У Насти всегда было так. Поначалу она напевала из Оксимирона[1]: «Но я не грущу, ведь меня любит моя биполярочка», – коверкала мелодию и превращала её в какой-то попсовый трек, затем включала Билли Айлиш и слушала вперемежку все песни, пританцовывала и кривлялась. Раз десять подряд слушала «I tried to scream, but my head was under water[2]» и говорила, что в этой строчке – вся её жизнь, а Билли гениальная. Настя постепенно затихала, беззвучно шевелила губами, словно действительно опускалась под воду и ни до кого не могла докричаться. Совсем тускнела и ставила на бесконечный репит ««Hey, how you doing? I’m doing just fine. I lied. I’m dying inside[3]» Алиссы Навиды, причём ту версию, где ей подпевал грустный Штигли, и всё – Настя умирала внутри, Настя падала в депрессию, Настя превращалась в пятно. И пятном она иногда оставалась целую неделю, не поднималась даже на запах эклеров, и это было ужасно. Поэтому, услышав, как Настя голосом Тимы Белорусских напевает про биполярочку Оксимирона[4], я вмешалась – пересказала ей всё, что узнала от папы про открытку «я таджика», и показала ответ от Союза филокартистов Болгарии.
Ответ был бестолковый. Болгары не распознали сфотографированный для открытки каменистый пляж, сказали, что таких мест много и вообще у них очень красиво, а марка с египетским стервятником чудесная и редкая, как и сам стервятник, гнездящийся в Родопах, но теперь почти вымерший из-за браконьерства, плохой изоляции на опорах ЛЭН и прочих прелестей цивилизации. «Приезжайте в Софию, заходите к нам на улицу Хан Крум, и мы всё обсудим». Предложение съездить в Софию прозвучало забавно. Действительно, почему бы не махнуть туда на денёк-другой? Одна радость: филокартисты прислали ПДФ-каталоги с антикварными карточками, и я увидела, что в Болгарии разделительная полоса на оборотной стороне сохранялась до шестого года, то есть на два года дольше, чем в России, а значит… Да, собственно, это ничего не значило, ведь папа сразу исключил годы до Первой мировой.
– Поздравляю, – без улыбки сказала Настя. – Открытка оказалась старинной.
– Да, ей ровно век! Хотя возраст для открытки не главное.
– Я думала, чем старее, тем дороже.
– Не всегда. Первая в мире открытка вышла в тысяча восемьсот шестьдесят девятом году, а цена у неё низкая.
– Почему?
– Ну, она довольно невзрачная. Никаких тебе фотографий или рисунков. Только простенькая рамочка, надпечатка «Карточка для корреспонденции» и марка на два крейцера. Всё. Да и тираж там за первую пару месяцев – под три миллиона. И никому она особо не нужна. Или советская открытка с «Прибыл на каникулы» Решетникова. Её тираж перевалил за тринадцать миллионов. За такую даже в идеальном состоянии дадут рублей двести-триста, не больше.
– Ясно.
– Вот если бы к тебе попала первая видовая открытка с замком Вартбург, да ещё чистенькая, без штемпелей и надписей, тогда да. За неё папины коллекционеры подерутся.
– Чем меньше тираж, тем дороже?
– Не всегда.
– Издеваешься? Опять не всегда?
– Ну, в Великую Отечественную открытки выходили миллионными тиражами, так? Но их печатали на дешёвенькой тонкой бумаге. Да и с фронта они шли кое-как и потом хранились непонятно где. В общем, тиражи у фронтовых открыток были огромные, а сохранилось их мало, и цена у них высокая.
– Ясно… А с твоей открыткой что?