Многие ставят в вину Толстому, что он сегодня скажет одно, а года через два, глядишь, говорит уже другое. Я лично ставлю ему это в заслугу; я вижу в этом его искреннее уважение к слушателю, желание живого общения с ним. Не виноват он, что люди, падкие на авторитеты, принимали всякое слово его за аксиому[224]. Поклонники его разносили его ответы, как непреложные истины; а он снова и снова возвращался к тем же самым вопросам, снова ставил их и искал нового их разрешения. И мы не должны останавливаться в нашем вечном стремлении искать разрешения этих вечных вопросов.
Как я уже сказала, здоровье у Льва Николаевича было крепкое, а натура деятельная. Он любил музыку. Он не был виртуозом фортепианной игры, но он любил подойти к инструменту, открыть легкие ноты, партитуру какой-нибудь оперы и, что называется, побренчать. Иногда он предлагал кому-нибудь из нас поиграть с ним в четыре руки. По поводу музыки не могу не упомянуть о сравнении, которым он поделился со мной во время утренней прогулки.
– Основание горы широко, – говорил он. – Широк и слой людей, способных понимать народную музыку, народную песню. Моцарт, Бетховен, Шопен стоят уже выше; их музыка сложнее, интереснее, ценителей ее тоже очень много, но все же не так много, как первых: количество их изобразится средней частью горы. Дальше идут Бах, Вагнер; круг их ценителей еще уже, как и уже верхняя часть горы.
В то время появилась уже новейшая музыка, в которой диссонанс как бы спорил с гармонией, создавая новую, своеобразную гармонию. Толстой ставил ее еще выше на своей горе, но затем не без юмора добавил:
– А в конце концов появится музыкант, который только сам себя и будет понимать[225].
У Льва Николаевича была особая способность двумя-тремя словами вызывать целое представление. Заговорили о молодости.
– Скажите пятнадцатилетней девушке, – сказал Толстой: – «Знаете ли, что вы завтра можете умереть?» – «Вот вздор какой!» – ответит она вам. Вот это – молодость.
Трудно более кратко и более ярко охарактеризовать молодость как непобедимое чувство силы и жизни.
Лев Николаевич, живший в северной России, с интересом слушал рассказы о юге. (Я выросла на Украине и знала тамошние условия жизни.)
Как-то я рассказала, как в семидесятых годах, когда наша семья поселилась в глухом имении Киевской губернии, из ближайшего местечка два раза в неделю приезжал к нам мясник; в восьми верстах жили наши знакомые, и им возил мясо другой мясник; они хвалили его мясо, и моя мать просила их прислать его к нам; но, несмотря на повторные предложения, мясник этот так и не появился у нас: оказалось, что мясники поделили между собой уезд и, чтобы не создавать конкуренции друг другу, не вторгались в чужой район. Лев Николаевич заметил:
– Это и в наших краях проделывают торговцы.
На следующий вечер, переписывая рукопись «Хозяина и работника» (мы с сестрой получили позволение помогать Татьяне Львовне в ее работе), я нахожу на полях следующую вставку, дополняющую характеристику Василия Андреевича Брехунова: «Между ним и уездными купцами уже давно был установлен порядок, по которому один купец не повышал цены в округе другого» ‹…›[226].
Едучи обратно в Петербург, я по поручению Льва Николаевича везла Н. Н. Страхову уже готовую к печати драгоценную рукопись «Хозяина и работника»[227].
В. Г. Чертков
Записи
20 мая 1894 г.
Лев Николаевич. – Во всяком художественном произведении важнее, ценнее и всего убедительнее для читателя собственное отношение к жизни автора и все то в произведении, что написано на это отношение. Цельность художественного произведения заключается не в единстве замысла, не в обработке действующих лиц и т. п., а в ясности и определенности того отношения самого автора к жизни, которое пропитывает все произведение