Мне показалось тогда, что великий художник слишком низко ценит человечество, особенно культурное, полагая, что на его душу можно влиять только прямолинейными воздействиями добра и зла, между тем как красота сама по себе есть могучее оружие духа. Кажется, я тогда это и высказал, не зная еще, во что выродится искусство, и не предвидя того течения, которое оно приняло десять лет спустя после этой встречи[196]. Теперь я не сказал бы Льву Николаевичу того, что сказал тогда. И я решился указать ему на огромное значение чистой красоты в его собственных творениях, выразил надежду, всех тогда томившую, получить его новое свободно-художественное произведение.
– Вы охотник? – спросил Лев Николаевич, улыбаясь.
– Был когда-то, – ответил я.
– Так вы должны знать, что утром охотник обходит все кочки и болота в поисках, нет ли дичи. К вечеру же идет только в те места, где наверное может найти ее…
У меня сжалось сердце. Неужели уже наступил вечер этого охотника?
Почти час я слушал его ‹…›.
Приехала графиня. И незабвенный час кончился. Лев Николаевич отправился на прогулку в том же тулупчике и мягких валенках, в которых все время ходил по зале.
Второй раз я видел Льва Николаевича в моей уборной в Малом театре, на репетиции «Власти тьмы»[197]. Он зашел в антракт на сцену к О. О. Садовской, исполнявшей, по его словам, роль Матрены «изумительно». Кто-то из администрации привел его в мою уборную, единственную из бывших свободной, так как я в пьесе не участвовал. Не ожидая такого посещения, я замер от неожиданности, войдя в свою уборную. И теперь не могу вспомнить, кто с ним был и о чем говорилось. Помню только, что при моем входе он поднялся и спросил меня:
– Я не мешаю?
Что я ему отвечал, тоже не помню. Но его милая светлая улыбка до сих пор у меня перед глазами. Помню еще, что он как-то сурово вглядывался в большую гравюру, висевшую на стене, – снимок с какой-то английской картины, изображающей представление перед королем убийства Гонзаго в «Гамлете». Перед уходом Лев Николаевич подошел ближе, вгляделся в Гамлета и обернулся ко мне.
– Какое тут злое лицо у Гамлета! – сказал он.
– Да, мне тоже кажется, – ответил я. – Но мне нравится королева со своим тупым выражением и вот эти фигуры.
– А ведь Гамлет действительно зол, – сказал Лев Николаевич. – Ему кажется, что все мало, и все он себя за это упрекает, и все мучается тем, что не может убить, кого решил. А сколько он людей перебил зря!..
Лев Николаевич улыбнулся и вышел.
В третий и последний раз я видел Льва Николаевича у покойного А. П. Чехова, весной 1899 года[198]. Помню, тогда печаталось в «Ниве» «Воскресение».
Лев Николаевич вошел в маленький кабинетик Чехова. Антон Павлович тогда только что приехал из Крыма. Никаких особенных разговоров не было. Обменивались незначительными фразами. Чехов спросил между прочим:
– Много цензура вычеркнула из «Воскресения»?[199]
– Нет, ничего важного, – ответил Лев Николаевич и начал расспрашивать Чехова о Крыме.
Чехов, со своим полусерьезным видом, говорил, что ему там скучно.
– Отчего вы так сурово на меня смотрите? – вдруг спросил Лев Николаевич, обращаясь ко мне.
Чехов улыбнулся и сказал:
– Сумбатов не на вас хмурится, а на меня.
– За что?
– За то, что моя пьеса не идет в Малом театре.
– А отчего же она там не идет? – спросил у меня Лев Николаевич.
Я только что собрался рассказать ему всю сложную историю, почему пьеса Чехова («Дядя Ваня»), несмотря на усиленные настояния всей труппы и горячее желание тогдашнего управляющего московскими театрами В. А. Теляковского, все-таки ускользнула из Малого театра, – как Чехов, нахмурившись, сказал: