Так, ему нравится иногда, за моральную тенденцию, какой-нибудь рассказ, и он уже не обращает внимания на его художественную негодность. А между тем я помню, с каким увлечением он говорил о нашумевшем в то время романе «Трильби»[62], в котором его могла привлекать только легкая искрящаяся живость повествования. Золя отталкивал его своим мировоззрением – и он с досадой назвал его один раз «просто бездарным дураком»[63], а Ибсен, очевидно, раздражает его своими художественными приемами. Он терпеть не может его и раз, сердясь, уверял меня, что совершенно не понимает его.
Я пробовала возражать ему. Он упорно твердил:
– Нет, нет, ничего в нем не понимаю.
– И про «Нору» вы то же скажете?…[64] Ведь это уж совсем простая, реалистическая вещь.
– И про Нору… Нисколько не лучше ‹…›.
В кажущихся непоследовательностях Толстого есть своя психологическая последовательность, коренящаяся в его двойственной природе и ее непрерывных борениях. И потому часто самая эта его непоследовательность художественно и человечески подкупает душу.
Я помню, как однажды в Москве, в то время, когда Толстой задумывал свой труд об искусстве и в разговорах возмущался известными видами музыки, я услышала, находясь в нижнем этаже у лестницы, как сверху раздались звуки вальса.
– Послушайте! – сказала Татьяна Львовна, прервав нашу беседу. – Знаете, кто это играет? Папа. Это вальс его собственного сочинения[65]. Но он очень стесняется этого.
Я видела его также играющим на рояле со скрипкою Крейцерову сонату. Лицо его, несколько приближенное к нотам, было строго и светло-серьезно.
В эти минуты он не боролся с Бетховеном[66].
Один раз Лев Николаевич и покойный Н. Н. Ге, живший в то время в Москве и постоянно сидевший у Толстых, предложили мне пойти вместе с ними в Третьяковскую галерею. Помню их обоих перед «Распятием» Васнецова, которое оба очень не одобряли. Патетический реалист Ге только что написал свое нашумевшее тогда «Распятие», которым Толстой страстно увлекался[67]. Стоя перед Васнецовым, Ге говорил, указывая на ангелов с большими крыльями:
– Нет, вы мне скажите, зачем тут птицы-то, птицы-то эти! – Толстой уже не слушал его и, отойдя, с интересом рассматривал, не помню уже – чью, мрачную небольшую картину, изображавшую какую-то сцену в крестьянской избе. Но всего больше нравились ему, собственно, пейзажи, и я не могу забыть его восторга перед картиной, кажется, Дубовского, изображавшей иссиня-черную, низко нависшую над землею грозовую тучу[68].
– А! вот хорошо!.. Что хорошо, то хорошо! – повторял он, отходил от картины и снова возвращался.
Наверное, такое же чувство восторга вызывает в нем настоящая грозовая туча в Ясной Поляне с окружающими ее полями на холмах и старыми, уходящими за горизонт засеками.
Воспоминания опять переносят меня туда, в поэтическую Ясную Поляну, где жизнь великого человека кажется обыкновенно тихою и простою, где я столько раз видела его довольным и смеющимся.
Вспоминается день рождения Толстого, 28 августа, ровно шестнадцать лет тому назад[69]. Был чудесный солнечный день.
Деревья, окружающие поляну с цветником перед домом, стояли, не шевелясь, уже тронутые золотом, и дикий виноград у веранды заалел. Мы с Марьей Львовной собирали в букеты осенние цветы, чтобы поставить их на стол, и она напевала протяжную народную песню. В доме и во флигеле были гости: Кузминские и несколько «темных»: кажется, милый, умный П. И. Бирюков, напоминавший мне, в миниатюре, своими прозрачными глазами, торчащими бровями и бородой Бога-Саваофа в храме Христа Спасителя, и смуглолицый, молчаливый Попов