– И вы, царевич. Потолкуем откровенно.

В его голосе послышалось нечто такое, что я с готовностью опустился в кресло, а потом придвинул его ближе к креслу графа.

– Хочу сообщить вам, Алексей Петрович, – почти шёпотом заговорил граф, – что братец ваш Пётр Петрович – не жилец на этом свете. Болеет, хил, ему уж почти три года, а не говорит, не ходит. Что ж, государь пить горазд, вообще в желаньях несдержан, да и супруга его тоже. Потому, видно, и чадо такое. К тому, – Пётр Андреевич кашлянул и оглянулся на дверь, – и сам государь сдаёт… Одряхлел, обрюзг, с сердцем неладно. Иногда лицо до черноты багровеет… хрипит, задыхается. Батюшка, Алексей Петрович, – граф вдруг рыданул, – на вас вся надежда! Рухнется Россия в ад, если не вы. Разъедают нас все эти голландцы да немцы, французы, шваль всякая. Ждём вас, молимся, просим: вернитесь, спасите народ наш многострадальный.

Я, тот я, в сковывающей тело одежде, худой, с падающими на глаза прядями, вспомнил, как бежал с родины, заметал следы, прятался в австрийских замках, в Альпах-горах. Как сначала хотел свергнуть отца, а потом забыть его, забыть матушку, насильно постриженную в монахини, забыть Россию, русский язык. Вспомнил, как мечтал переплыть океан и затеряться в огромной Америке, поселиться среди простодушных дикарей в их вигвамах, добывать самому скудную пищу, проповедовать им слово Божие, учение Исуса Христа…

Но ничто не забывалось, Америка была всё так же далека и здесь, в Неаполе, который стал для меня тупиком на всей огромной и разнообразной Земле, о которой я столько читал. Уже много месяцев я сидел в этом замке на берегу Тирренского моря, меня вкусно кормили, мыли моё бельё, но не пускали дальше. И каждый день, каждый день давали понять, что лучше всего мне вернуться домой… А потом появился граф Пётр Андреевич. Поначалу угрожал, потом просил, потом передал письмо отца, а теперь умолял:

– Батюшка-царевич, ждёт вас народ российский, ждёт и верит в вас. Народ наш измученный, иноземцами-кровососами задавленный…

Слово «народ» слышал я, конечно, и раньше, но куда реже, чем «подданные», «рабы», «чернь», и никогда не придавал ему значения, а теперь оно изобразилось перед моим мысленным взором этаким камнем, огромным, пестрым, драгоценным, который дробит, крошит тяжёлый и неустанный молот. Искрошит в пыль, если я не спасу.

– А как же Ефросинья? – вспомнил. – С ней что будет? Она как жена мне.

Граф Пётр Андреевич вытянул руки:

– Улажено-улажено, батюшка. Государь не против венчания. И скорому появлению внука ли внучки очень рад и доволен.

– Но ведь она простая.

– Хм, и у государя, смею напомнить, супружница нынешняя совсем не из принцесс.

– Мне надо поговорить с Ефросиньей.

– Момент, кормилец! – слишком проворно для своих лет вскочил граф и потрусил к двери.

Странно, все эти дни он общался со мной, как с осаждённым в крепости, от которого требуют открыть ворота и сдаться на милость победителю, а сейчас, после шёпота, стал относиться, будто пёс к хозяину. Неужели он действительно видит во мне скорого самодержца и спасителя России…

Вошла Ефросинья, за ней граф. Он остался у дальней стены и повернулся к ближайшему окну, демонстрируя, что не желает участвовать в нашем разговоре, не будет давить и настаивать.

– Афросьюшка! – воскликнул я, словно мы не виделись давно, обнял и почувствовал, что вот-вот заплачу.

У меня уже была жена. Германская принцесса. Я не любил её, женился по велению отца. Она родила дочь и сына и умерла. И появилась Ефросинья – Афросьюшка – чудо, единственная любовь моя. Простая русская девушка. Не толста, но и не из тех селедок, что в последние годы развелись не только в Петербурге, но даже и в заповедных российских землях. Со впалыми щеками, бледной кожей, подбитыми ватой задами и грудями.