Чемоданов и баулов нет, рюкзачок под пальто не видно – грабить нечего. Зато отпор, просто в силу габаритов, обещает быть неслабым.

В любом случае от моих желаний и душевных метаний не зависело ровным счетом ничего.

Через пять дней после оглашения приговора вызвали из камеры «с вещами», сунули в руки три булки пайка и без лишних сантиментов впихнули в автозак в компании с парой десятков заключенных. Не слишком приятное приключение, но после камерной стабильности новые люди, обрывки сдавленных фраз, а главное, доносящиеся из-за хлипких стенок звуки большого города ввергли меня в удивительное состояние испуганной экзальтации.

Так что, спрыгнув из знаменитого, но на поверку жалкого и скрипучего грузовичка-«воронка» на грязный, утоптанный арестантами снег, я едва не задохнулся от холодной волны, пробежавшей снизу вдоль позвоночника к сердцу: неужели «это» наконец-то началось?

И с удивлением и даже некой парадоксальной обидой констатировал: обещанные ужасы откладываются. Нет и в помине оскала собачьих клыков в лицо, задорного мордобоя, пристрастных обысков и обещаний стрелять без предупреждения. Атмосфера, если соотнести ее со средним уровнем бытового зверства эпохи, царит чуть ли не семейная.

Нестройная толпа из подъезжающих автозаков медленно сочится между двойной цепью равнодушных солдат к дверям вагонов, начальники конвоев, устало переругиваясь, сверяют накладные на живой груз, а чуть поодаль пяток бойцов с обнаженными шашками в руках отгоняют прочь жен, детей, родителей, друзей, сослуживцев – всех тех, кто пытается, возможно, в последний раз увидеть дорогое лицо, а при удаче – услышать прощальные слова, бодрые по форме, но безнадежные в своей сути. Последнее, впрочем, сделать непросто – сотни криков превращаются в сплошной нечленораздельный вопль человеческого горя, отдельные слова и голоса в нем тонут без остатка.

Неожиданно, скорее всего пытаясь отвлечь себя от дурных мыслей, меня толкнул под руку пожилой сосед.

– Третий класс подали{43}. – Он мотнул головой в сторону ближайшего вагона. – Жаль… Столыпинские лучше.

– Почему? – искренне удивился я.

При словосочетании «столыпинский вагон» воображение рисовало картину чего-то мрачного, предназначенного скорее для скота и сельхозинвентаря, но никак не для людей{44}. Стоящий же перед нами вагон выглядел куда веселее: зеленый, с рядом больших квадратных окон, по понятной причине забранных решетками и лишенных стекол. Всего и отличий от того, что можно встретить на любом вокзале двадцать первого века, – примерно вдвое короче{45}, открытые тамбуры, да вместо пары двухосных тележек по краям – три отдельные оси, причем одна посередине.

– Все просто… э-э… молодой человек…

Я поспешил учтиво кивнуть:

– Алексей, студент и контрреволюционер. Прошу, так сказать, любить и жаловать.

– Михаил Федорович, очень приятно. – Представившись, мой собеседник принялся развивать мысль далее: – При разработке переселенческих, иначе говоря, столыпинских вагонов их внутренний объем конструктивно разделили на шесть отделений с раскладными трехъярусными нарами, а по краям поставили печки и умывальники. К сожалению, мне достоверно неизвестно, кто первый придумал закрыть получившиеся купе решетками со стороны прохода и перевозить там заключенных, но получилось удачно, потому как выжить в такой камере вполне реально, даже если вместо положенных восьми человек набить полтора десятка. Причины следующие: во-первых, охрана едет в этом же вагоне, поэтому в нем относительно тепло, во-вторых, шпана не прирежет и вещи не сворует, там сложно сбиться в опасную шайку, в-третьих…