Беговые дорожки городского стадиона заставили палатками и грузовыми контейнерами, в которых продавали одежду, домашнюю утварь, шапки, сапоги. Самые неимущие торговцы, спеша закрепить за собой место, сколачивали из досок навесы, иногда ютясь по трое-четверо под одним. Хоронясь за спинами покупателей, к прилавкам подлезали вороватые цыганята. На свободных пятачках суетились напёрсточники, двигали по подостланным картонкам пиалы, сыпали солёными шутками, громко зазывая в денежную игру.

Возле автобусных и троллейбусных остановок тоже образовывались толкучки. Товары раскладывали на деревянных ящиках и поддонах, укутанные в тулупы торговцы сидели тут же, в стужу, в снег. Вокруг торгующих сладостями крутились дети. Иногда какой-нибудь мальчишка проворно хватал шоколадку и пускался с ней наутёк. Вслед ему неслись злобные ругательства, крик.

С утра и до позднего вечера на всяком из этих гомонливых торжищ продавали, спекулировали, попрошайничали, крали…

Только жизнь, несмотря на множащиеся продуктовые и вещевые рынки, сытнее не становилась. Цены повсюду лезли и лезли вверх.

К началу февраля, спустя месяц после снятия ограничений по взиманию платы, за мясо в магазинах требовали по семьдесят пять рублей, за килограмм варёной колбасы – под пятьдесят. Стоимость яиц достигла восемнадцати рублей за десяток, буханка белого хлеба подорожала до четырёх с полтиной. Мясо, колбасу, картофель, крупы покупали мизерными порциями, прося продавцов отвешивать их не более чем по триста – триста пятьдесят грамм.

Возле гастрономов начинали собираться волнующиеся скопища. Образовывались они стихийно, стоило кому-нибудь, голосистому и напористому, начать на всю улицу костерить ценовую реформу и хапуг-торгашей. Ораторами чаще оказывались женщины, не сумевшие перед этим ничем разжиться на скудные рубли. Их сразу обступали, им поддакивали с горячим участием, им хлопали.

Такие митинги бывали скоротечны. Люди разбредались, как только крикун-заводила, прооравшись, утихал. Но через короткое время скопища образовывались вновь: у гастрономов, перед центральным универмагом. Заражаясь настроениями заводил, толпы то впадали в отчаяние, то распалялись гневом.

По Ростиславлю расползались слухи: о голодающих одиноких стариках, о баснословных барышах спекулянтов, о налётах на продовольственные склады и коммерческие ларьки.

В один из дней к недобро рокочущей массе сотни в полторы человек, запрудившей подход к одному из главных городских гастрономов, подъехали журналисты с областного телевидения. Встретили их неприветливо. К оператору, установившему на треноге камеру, полезли со всех сторон, маша руками и крича в объектив. Корреспонденту не давали и слова произнести в микрофон.

– Наконец-то появились! Ну слушайте, что народ власти сказать имеет!

– Передайте в эфир!

Журналистов взяли в кольцо, изливая накипевшее:

– Вы почему не показываете, как простым людям живётся? – сердито выговаривал корреспонденту бородатый, в протёртом на локтях ватнике старик. – Вы что, не знаете, что с народом творят?

– Вот, что честный человек теперь на зарплату купить может! Вот, полюбуйтесь! – покрасневшая от мороза женщина трясла перед камерой тощим кульком крупы. – Одна живу, дочь воспитываю школьницу!

– Вы вон у них, у торгашей поинтересуйтесь, – крючковатым пальцем указывал в направлении магазина пенсионер в очках. – Как им не совестно обдирать народ? Рубашку же последнюю с нас срывают…

– Что делают-то с нами г-гадюки-правители?! – хрипела морщинистая старуха с волосящейся родинкой на щеке. – До чего доводят?!

Смешавшийся корреспондент вжал в плечи голову, не зная, как быть. Он страшился, что его примутся бить.