Поставят идол мой двуликий,
На перекрестке двух дорог,
Где время, ветер и песок 34.

Часть лица пустует, потому что подлинная внешность потеряна в первоначальном мире, там, где обитает душа – главная героиня поэзии Ходасевича. Время, ветер и песок замели следы, и себе самому в Петрограде 1921 г. Ходасевич кажется виденьем, идущим сквозь реальность:

И я безумел от видений,
Когда чрез ледяной канал
Скользя с обломанных ступеней,
Треску зловонную таскал 35.

Спустя три года в стихотворении «Перед зеркалом» (1924) Ходасевич встретится с «желто-серым, полуседым и всезнающим, как змея» отражением и не узнает себя36. Перед зеркалом человек понимает: заплутался. Не найти своих следов, а себя самого – и подавно. Все земные обличья ошибочны, все портреты – искажены. Невидимый мир (радио-лучи, ангелы, музыка, «незримые, но пламенные звезды») отражен в стихах Ходасевича с не меньшей очевидностью, чем улицы Берлина, Парижа, Петербурга. «Сквозь этот мир ему сквозит какой-то другой», – писала Н. Берберова37. К другому миру Ходасевич относил и свой подлинный образ, отражающийся в звуках стихов, а не в амальгаме. В ином измерении исчезает гнетущая материальность, с которой Ходасевич описывает дряхлеющее тело и «отрубленную, неживую, ночную голову». Портрет рождается прямо из струящегося эфира: воздетые руки, колышущиеся крылья, кисточки огня, колючие лучи, музыка, слова. В космогонии Ходасевича слово – конец мира, субстанция, в которой все невозвратно исчезает и переплавляется. Слово способно очистить не только человеческую телесность, но и улетучить весь мир. Пожалуй, самый оптимистичный и будничный вариант апокалипсиса в истории русской поэзии был предложен Ходасевичем в стихотворении «Интриги бирж, потуги наций…» (1924):

И все исчезнет безвозвратно
Не в очистительном огне,
А просто – в легкой и приятной
Венецианской болтовне 38.

Метафизический автопортрет Ходасевич смело разоблачил в знаменитой «Балладе» 1921 г. Звук, слово, вдохновение здесь трансформируют до неузнаваемости болезненного, высвеченного, как на страшном суде, человечка – поэта. Как мина замедленного действия, тикают в его жилетном кармане часы, ведя отсчет времени – ясно, что остаются последние секунды, минуты. С вещей безжалостным светом содраны все тени и полутона: налицо «косная, нищая скудость». В такой комнате сходят с ума или прорываются к текучим звездам:

Сижу, освещаемый сверху,
Я в комнате круглой моей.
Смотрю в штукатурное небо
На солнце в шестнадцать свечей. <…>
Морозные белые пальмы
На стеклах беззвучно цветут.
Часы с металлическим шумом
В жилетном кармане идут. <…>
И я начинаю качаться,
Колени обнявши свои,
И вдруг начинаю стихами
С собой говорить в забытьи39.

Ярко и безжалостно освещенный номер, как известно, имел конкретный адрес: Петербург, Невский проспект, 15, Дом искусств. «Жил он в номере 30, – описывал Ходасевича в Петрограде Виктор Шкловский, – из окон виден Невский проспект. Комната почти круглая, а сам он шаманит. <…> Когда он пишет, его носит сухим и горьким смерчем»40. «Горький смерч», конечно же, отсылает к «плавному вращательному танцу», в который вовлекался интерьер «Баллады». Сравнение с шаманом подсказано героем «Баллады» – поэтом, бормочущим «бессвязные, страстные речи». Сам Ходасевич в комментариях к стихотворению указывал другую более неожиданную и современную аналогию – Ван Гог: «Все время помнил, когда писал, Ван Гога: Биллиардную и Прогулку арестантов, особен. – Биллиардную»41. Круг безысходной жизни, каменный мешок, бесполезные руки, штукатурка, фальшивое солнце – все эти образы действительно будто перенесены в «Балладу» из «Прогулки заключенных». Живопись Ван Гога, несомненно, была для Ходасевича источником экспрессивной образности и питала его воображение. Во многих библейских и литературных реминисценциях Ходасевича можно усмотреть скрытый «ван-гоговский подтекст»: «зерна немое прорастанье», сеятель, «темногустая синь, и в ней <…> незримые, но пламенные звезды»