– У тебя седые волосы, – сказала она.

– Мы с тобой, наверное, постарели, – сказал я.

– Может быть, но этого здесь не заметно.


И я вдруг так сильно почувствовал, что вот сейчас должен ей всё сказать.

Она опустила глаза и взяла меня за руку.

И вот в этот, может быть, самый ответственный момент всей моей жизни мне захотелось выпить.

– Давай выйдем, – предложил я.

Мы вышли из трамвая. Достаточно рассвело, и я обратил внимание на небо. Под ноги я уже не глядел. Под ногами давно и банально хлюпало и чавкало. Небо же мало чем отличалось от происходящего под ногами. Такое же грязное, и затоптанное, оно было похоже на гигантскую половую тряпку, которой долго возили по заляпанному полу, а потом забыли отжать. И вот это сырое неотжатое небо низко нависло над всем просыпающимся городом. Мне даже показалось, что если бы не вот эти дома, столбы, даже эти трамвайные остановки и белеющий вдали белокаменный монастырь – если бы не все эти разнообразные городские строения, то это небо рухнуло бы в подножную грязь. А теперь оно, зацепившееся за крыши, обвиснувшее на проводах и проткнутое золотыми крестами куполов, как забытая несвежая простыня, треплется насмешливым праздничным ветерком.

Я чувствовал, что мне становится холодно.

Уже потом, когда мы шли по изгибам кружащихся переулков, она говорила, что сначала запомнила меня в магазине, а потом на остановке.

«В каком магазине? На какой остановке?» – недоумевал я.

И потом, я разве был виноват в том, что если она перед собой не видела пьяницу или бомжа, то это мог быть уже порядочный человек? Но, главное, какое ко всему этому я имел отношение?

И разве ради этого разговора тянулись эти извилистые как кишки переулочки?

Господи, ведь только Ты один в целом свете знал, как же я хотел выпить!

Меня трясло от холода, от этого дождя и от тоски, которая почему-то всегда приходит, когда ещё праздники не закончились.

– Катя? – я, кажется, ещё в вагоне спросил. Она сказала, кажется: «Катя». А если не Катя? Если я что-то перепутал?

И потом, я не мог вполне сообразить, мы шли вместе или я шёл за ней, как уличный приставала?

Я порой отставал, а она, продолжая слушать мою восторженную речь, продолжала и свой путь. Она даже не делала попытки хоть как-то обозначить своё участие в нашем диалоге. От этого наше общение стало вызывать у меня двойственное ощущение.

С одной стороны было это нависшее, мокрое небо и чавкающая, проникающая в мою обувь грязь, а с другой стороны – теряющий свою необходимую высоту наш диалог и ещё кое-какие сомнения. Всё это вызывало у меня глупую икоту. Я делал три шага, судорожно икал, взглядывал на неё и в очередной раз вздрагивал. Иногда мне казалось, что именно эту женщину я люблю; то я начинал думать, что рисую себя в её глазах кем-то другим; а вот вздрагивал я совсем от другого. Вздрагивал я от неузнавания. Мне начинала нравиться эта женщина, но я был не вполне уверен, что это именно она. Меня мучило всё: её острый профиль; её восточная смуглость; и, главное, её имя!

«Она сказала «Катя», – лихорадочно и с икающей дрожью, не уставал думать я. И так как мои затоптанные мысли ничего, кроме душевной мути, не добавляли, то я решил, что Катя – это имя её дочери! Как только я это решил, сразу же успокоился и стал глазами отыскивать магазин. Мы шли, и вот нам с той стороны улицы подмигнула гирляндовая витрина. Магазин был на той стороне, а мы подходили к перекрёстку.

«Куда она свернёт? – думал я, – если мы перейдём дорогу, то магазин станет нашей неизбежностью. Но если она свернёт налево?..»

– Подожди. Я забегу в магазинчик. – Это сказал я, и мои глаза, уже попрощавшись с ней, всё же посмотрели в её лицо.