– Дуня….

– Ай славно-то как тебя зовут, Евдокиюшка, Дунечка, значит, по-нашему.

И впервые мое имя, произнесенное другим человеком, не раздражало меня. Оно мне даже понравилось….

Мы постучали-потопали ногами на крылечке, стряхивая нечаянный снег, и прошли в теплое нутро русской избы. А я как будто прижалась к давно забытой матери.

– Раньше-то сени здесь были. Холодные сени. Дак мой неугомонный надумал здесь этот, – старушка запнулась на мгновенье, вспоминая забытое слово, – санузил делать. Расковырял задню стенку-та, трубы подвел, теплые да холодные, да с помоями которые, значит, да потом отгородил все от людских глаз. А тепло стало-та! Да и на двор бегать не надо.

– А неугомонный-то кто, Василий? – на всякий случай спросила я.

– Да что ты, девушка. Мужняя я еще. Мужик в доме есть, Захар мой, рукодельник неугомонный. А Василек отдельно живет. У няго свой дом-то для беспокойств там разных.

Я внутренне даже присвистнула, вот это старушка. Сколько же ей лет, этой подвижной «мужней» женщине? Считай – не считай, но выглядела она лет на семьдесят с хвостиком или с хвостом, но старухой ее назвать язык не повернулся бы ни у кого.

– Чей-то ты, милая, меня так оглядываешь? Не кажусь я тебе, а?

– Ой, что вы, кажетесь, еще как кажетесь, удивляюсь молодости вашей, Василиса Андреевна.

– Ну, молодкой ты меня не называй, стара уже. Восьмой десяток дохаживаю. А то, что лицо молодое, так у нас все такие. Это все мать-антоновка. Она, целительница. Да еще коли добро творишь людям, лицо справное остается, знаю я точно….

Передняя часть избы, по-видимому, была главной. Здесь, не смотря на громадную русскую печь, было просторно. Два окна у левой стены были завешены красивыми рукодельными тюльками и шторами. Под этими окнами стоял просторный стол с набело выскобленной сосновой столешницей. Боже, я и не думала, что такая мебель еще есть на свете. Да и горка, по-старинному открытая и огороженная только кружевными деревянными подставами, была так красива, что я с трудом оторвала от нее взгляд.

– Да садись на скамью-то, Дунечка, ай неловко тебе? Так я стул принесу из горницы. Там у нас все по-городскому. Да не нравится мне, чужое все, потому что как у всех. А эти вот мебеля муж мой, Захарушка, настрогал.

– Мне тоже очень нравится, правда. Как в сказке, – я с удовольствием увидела, что на лице хозяйки мелькнула улыбка.

– Ну, жисть-то у нас всяка была, не всегда сказка-та. Может, потому все и украшаем, чтобы радостнее, значится, было. Хучь бы и глазам.

За разговором я и не заметила, как оказалась за столом, напротив довольно ухмыляющегося Василия.

– Ты чтой-то расселся, увалень, тебя дома, чай, заждалися. Батя Любаньке твоей тока что мяса понес да колбасок.

– А ниче, мамань, я только чуток блинков да колбаски кровяненькой.

– Блинки не созрели еще, а колбаски поешь, поешь, голубок.

Хозяйка бережливо постелила поверх столешницы цветастую скатерку, а потом еще белую кружевную хрустящую клеенку, а поверх всего положила на стол большую чисто выскобленную доску.

Тяжелый заслон со стуком был опущен на пол возле печи, и из ее жерла показалась огромная сковорода со скрученными кольцами домашней колбасы. Старый длиннющий ухват для неё в руках Василисы Андреевны казался игрушечным, так ловко и красиво она с ним управлялась.

– А чей-то вы расселися, как нехристи? А руки мыть кто будет – кот-воркот?

Мы с Василием посмотрели друг на друга и расхохотались, а я в который раз за эти дни подумала, что жизнь моя так изменилась, что казалась мне то ли чужой и украденной, то ли взятой напрокат. А мне так хотелось быть в этой жизни своей, вот как сейчас совершенно своей я чувствовала себя в этом доме.