– У меня это было. Если не друзья, то уважение одногруппников. А потом Гоша прыгнул, я скатился…
– Не смей его обвинять! – начинается истерика.
Моя любимая часть каждого нашего разговора.
– Ты не можешь знать, что он пережил…
– Какая разница, если он всех нас лишил жизни своим поступком?
Мать хватается за голову. Её плечи вздрагивают. Конечно, Гоша был её любимым сыном, а я родился непонятно зачем. Никчемный придаток. А теперь ещё и смею в чём-то Гошу обвинять.
– Я пойду. Спасибо за чай.
Помню, праздновали Гошино двадцатилетие. Мне было двенадцать. Учился я средне, на четвёрки – и слава Богу. Не потому, что не мог, а потому, что особого желания не было. Порыва, что ли. Гоша тогда уже был надеждой семьи, гордостью и главным материным делом. Я болтался на задворках, не слишком понимая, зачем нужен здесь. Но брата любил, тянулся к нему, он даже казался мне каким-то неземным, небожителем. Теперь-то он точно оправдывает это детское впечатление. В общем, его двадцатилетие отмечали бурно. Главный праздник семьи Риваковых, можно сказать. Понаехали двоюродные тётушки и дядюшки, троюродная сестра (нет, пусть будет кузина!) с громким именем Стелла и простецким отчеством Степановна. Стелла Степанна. О чём думали её родители? Гоша, значит, сидит во главе стола, будто царь, оглядывающий своих подданных – верных и не очень. Стелла с розовым блеском на губах и жирной тушью неэстетично ковыряет куриную ножку. Ножка потом окажется под столом, не выдержав экзекуции. Я разглядываю Гошу. Он всегда был красавцем – по мнению окружающих. Видным парнем. Это я в двенадцать страдал от припухлости и тщетно пытался втянуть в себя щёки, а потом вырос в худую девочку. Впрочем, меня устраивает.
– Ты чего печалишься, мелкий? – спрашивает Гоша.
Гости ржут и веселятся, а я сижу в углу на диване. В зеркальной двери напротив отражаются мои огромные, как мне кажется, щёки.
– Я всегда такой буду? – интересуюсь я.
Мне двенадцать, и это единственная проблема, которая меня беспокоит.
– Какой?
– Страшный.
Гоша улыбается.
– Вырастешь – увидим.
– Я никому не нравлюсь, – ною я.
– Мне – нравишься, – уверяет Гоша, садится рядом и треплет меня по макушке.
У него отцовские тёмные волосы, а я – рыжий цыплёнок. И нос разрисован дурацкими веснушками.
– Может быть, посидишь ещё чуть-чуть? – говорит мать, и я возвращаюсь в действительность.
Смысл? Послушать твоё недовольство Славкой, которую ты толком не помнишь и не знаешь? Стать свидетелем очередной истерики из-за Гоши?
– Боюсь опоздать в универ, – это правда.
Я везде и всюду боюсь опоздать – после того, что случилось с Гошей.
– Когда ты снова приедешь? – в узком коридоре ещё хуже, чем на кухне. Полумрак – и далеко не романтический – кое-как скрывает пыль и вездесущую труху. Она чувствуется даже в воздухе. Эта квартира будто застряла в прошлом – моя мать съехала отсюда в двадцать, и с тех пор ничего не поменялось.
– Пока не знаю. Дел много.
Дел толком нет, но я придумаю что угодно, дабы оттянуть следующую встречу.
– Тебе совсем не хочется меня видеть? – шепчет мать.
Надо же, какая проницательность. Я разглядываю нитку на рукаве её платья. Худую шею, впалые щёки и тоскливые глаза. Морщины на лбу. Она вся тусклая и однообразная, как сепия, поблёкшая от времени.
Я не представляю, что ей ответить. Меня спасает звонок. Мать возится с телефоном, не попадая с первого раза в нужную кнопку.
– Да?
Я слышу в трубке мужской голос. Хахаль, наверное. Сейчас припрётся ещё, начнёт нотации читать, как я мать не люблю и не уважаю. Она ему всё время жалуется, как же иначе.
– Серёжа приедет через десять минут, – говорит она, кладя мобильник на тумбочку.