Руссо рассчитывал на двух помощников, которые должны были наглядно проиллюстрировать его видение проблемы; в роли этих помощников выступали те, кто еще не был включен в процесс «цивилизаторства» и, стало быть, избежал его извращений: благородный дикарь и ребенок. Два этих образа побуждают просветительскую литературу к бурному проявлению двух своих самых интимных страстей – к развитию народоведения и педагогики; в этом плане сама суть подхода не изменилась по сей день. В литературе эта двойственная страсть вызывает к жизни два жанра, представленных множеством произведений: с одной стороны, полную всяческой экзотики литературу о путешествиях с последующими этнологическими изысканиями; с другой стороны, воспитательный роман и литературу для педагогов и родителей. Примитивные народы, о которых сообщали европейские мореплаватели – от Колумба до Бугенвиля и капитана Кука, – давали Просвещению, постепенно обретавшему все большую политическую остроту, долгожданное доказательство того, что, грубо говоря, «дело может идти и совсем по-другому» – мирно, разумно, гуманно, нравственно, без дворянства, без войны, без эксплуатации, без париков, без lettres de cachet[49]. Благородные дикари южных морей представляли собой нечто вроде архимедовской точки, оперев на которую рычаг, можно было играючи опрокинуть притязание европейских общественных порядков на происхождение от Бога и, следовательно, на совершенство. Иное существует; оно в то же время и лучшее. Разумное, следовательно, может стать и действительным. Ничего иного Просвещение и не хотело сказать.
С этого момента ребенок превращается в объект, на который нацеливается политика – он становится своего рода живым залогом, живой гарантией успеха Просвещения. Он – «благородный дикарь», но живущий не где-то за морем, а в своем родительском доме. В будущем, обеспечивая соответствующее воспитание, нужно позаботиться, чтобы из невинных детей не выходило таких неестественных социальных калек, каких воспитывала доныне существовавшая система. Дети уже представляют собою именно то, чем только намеревается стать новый, буржуазный человек. Но Просвещение отнюдь не впервые политизировало педагогику; скорее, оно открыло тот факт, что дети всегда и везде являются заложниками существующих отношений. Теперь, однако, дети стали чем-то еще большим; они превратились в носителей буржуазной надежды на «иной мир», на более гуманное общество. Возникает впечатление, что едва ли не в это время впервые складывается новая, политически окрашенная форма родительской любви, средоточием которой становится желание родителей, чтобы их дети жили лучше, чем они. Такая форма родительской любви могла развиться только в таком обществе, которое уже почувствовало начало перелома и без остатка посвятило себя прогрессу и динамичному преобразованию мира. Появляется новый сплав из любви к ребенку и «тщеславной гордости» за него – нечто такое, что было бы совершенно бессмысленным в стабильном, слабо развивающемся и «лишенном перспектив» обществе. Крестьянские общества не видели для своих детей никаких «карьер» – никаких иных перспектив, кроме перспективы крестьянской жизни; честолюбие у аристократии было связано не с самим ребенком, а с аристократическим родом как таковым, с семьей. И только детей из буржуазных семей делают носителями некой антропологической и политической миссии. Можно было бы посвятить отдельное исследование тому, как видоизменился сегодня обычный процесс управления честолюбиемв отношениях между родителями и ребенком в буржуазных кругах.