Вервь Липники встретила половцев тишиной и безлюдьем.
Только на перекрёстке, в центре деревни, белел заметный издалека берестяной короб.
Рядом с ним горбилась фигура старика, закутанная в старую длинную, чуть не до земли, епанчу.
Некогда коричневая и прочная, епанча истончилась и выцвела от времени и была теперь грязно-серого цвета, который подчёркивал её ветхость.
Низко опущенная голова старика, покрытая куколем, не давала возможности разглядеть его лицо в глубокой, уже вечерней тени. Правая рука, затянутая в кожаную перстатицу[5], тяжело опиралась на клюку. Левая пряталась под полой, словно деду было холодно на вечернем ветру, и он грел руку под епанчой.
Семеро вылетели на перекрёсток, осадили коней.
Главный – здоровенный половец с бочкообразным туловищем и широким плоским лицом, украшенным длинными вислыми усами, выехал вперёд, неожиданно легко для своего веса соскочил с лошади, бросил поводья товарищу.
– Здравствуй, дед, – сказал весело, уперев руки в бока. Голос у него был громкий, звучный, почти без акцента. – Вот и мы. Всё по слову. Как там у вас, русских, говорится? Солнце на ели, а мы ещё не ели!
Половец запрокинул голову и захохотал. Словно собака забрехала.
Старик молчал. Только ещё больше сгорбился и ниже опустил голову.
– Где наша дань, старик? – спросил половец уже совсем другим тоном. Жёстким, угрожающим.
– Всё здесь, Тугарин, без обмана, – хрипло прокашлял старик и качнул клюкой в сторону короба, который стоял от него шагах в четырёх. – Проверь.
Половец окинул старика долгим подозрительным взглядом, затем всё-таки шагнул к коробу, наклонился и открыл крышку.
Из короба с пронзительным карканьем вылетела ворона.
Половец отшатнулся.
Правая рука метнулась к сабле.
Но старик уже отбросил куколь и распрямился. В его руках откуда ни возьмись оказался лук с уже наложенной на тетиву стрелой.
Миг, – и пропела, одним рывком натянутая к уху, тетива.
Боевая стрела с гранёным калёным наконечником, легко пробивающим кольчугу на семидесяти шагах, мелькнула и вонзилась гиганту-половцу точно промеж глаз.
Последнее, что тот увидел – юное, почти мальчишеское лицо «старика», его белые зубы, обнажённые в яростном и довольном оскале, посветлевшие от удалого бешенства серые глаза.
– Бей! – долетел до стремительно уходящего слуха крик русского стрелка, и следом пришла тьма.
На крыше ближайшего овина выросли три фигуры.
Три стрелы, коротко прочертив три смертельные черты, нашли цели, и три всадника повалились с лошадей.
Алёша – а это был он – одним движением плеч сбросил епанчу.
Рывок к уху, вторая стрела ушла куда надо, и четвёртый всадник, успевший достать из саадака лук, выпустил его и ухватился за горло, пытаясь остановить хлещущую во все стороны кровь.
Оставшиеся двое, оголив сабли, подняли лошадей на дыбы.
Первый бросил лошадь на Алёшу, замахиваясь для удара.
Милован выстрелил в него и не попал, – стрела просвистела в вершке от головы.
Второй не успел ничего, – две стрелы – Акимкина и Ждана – вонзились в брюхо его лошади. Та закричала от боли, упала на бок.
Всадник попытался соскочить, не успел, лошадиный бок придавил его к земле.
Алёша отпрыгнул вправо, ловко перекатился через плечо и вновь оказался на ногах, натягивая лук.
Половец, будучи правшой, не сумел достать его саблей, что-то крикнул зло, развернул лошадь, перебросил саблю в левую руку.
– Живым брать! – крикнул Алёша и выстрелил в лошадь.
Ждан, Милован и Акимка тоже не промахнулись.
Лошадь жалобно заржала, упала на колени.
Половец соскочил с седла, оскалился, снова перебросил саблю в правую.
– Не подходи! – крикнул по-русски.