Согревшись под теплым шерстяным одеялом и чистой простыней, Охватов начал дремать, когда в бараке зябко стукнула дощатая дверь. Стук двери показался разрывом снаряда, и Охватов всполошно открыл глаза. В клетушку военфельдшера прошел начальник штаба полка майор Коровин и прямо с порога заговорил раздраженно:

– Тебе же никто не вменял в обязанность прибегать сюда по каждому пустяку. Ольга, ты меня слышишь?

– Я очень устала. Садись, помолчим.

– Ночь. Ты сама не спишь и мне не даешь.

– Вася, каждый день одно и то же: бойцы после дежурства с кухни уходят больными. Обращаются за помощью не все, но расстройством желудка болеют решительно все. Скажи командиру полка, это совсем не пустяк.

– Элементарное обжорство. Или хуже того – симуляция.

– Вася, они как дети. Солдаты же…

– Где ты взяла это старорежимное слово «солдаты»? Солдаты – бесправный скот – были в старой армии.

– Вася, ты злой. Когда ты злишься, у тебя на затылке нехорошо топорщатся волосы.

– Не топорщатся, а встают дыбом от того, что делается. «Как дети»! Хороши дети! Неделю назад у тебя пригрелся здесь один, широкоскулый такой, Плюснин по фамилии.

– Был такой, Плюснин. И не пригрелся, а на самом деле болел человек.

– Этого твоего больного сегодня задержали в шестидесяти километрах отсюда. С мешком сухариков за спиной. «Как дети»!

– Васенька, правда ли это? Добрый такой, с печальным взглядом…

– Я уже говорил тебе, что речь идет о жизни и смерти, и люди готовы на любую подлость: и на симуляцию, и членовредительство. Тебе знать надо обо всем этом. Он тебе рассказывает о болезни, а ты гляди ему прямо в глаза, в душу гляди и мысленно спрашивай: а правду ли ты говоришь?

– Плюснин, Плюснин… – ожесточенно повторяла Ольга фамилию широкорожего. – А ведь я ему поверила, Вася. Ему нельзя было не поверить.

– Олюшка, усомнись лучше, чем верить, и меньше будет вины на твоей душе. Ведь в конечном итоге, здоровый ты или больной, долг перед Родиной у всех одинаков. Ну, хватит об этом. Хватит, Олюшка. Ты должна идти домой. Слышишь? – Он повысил голос.

– Никуда я не пойду. И вообще я не знаю, что делать…

Дальнейшего разговора Охватов не слышал, потому что за стеной стали говорить вполголоса.

«Поймали с мешком сухарей… Вот оно как, вот оно как! – неопределенно думал Охватов и вдруг близкой жалостью пожалел военфельдшера: – Она-то при чем? На нее нельзя кричать».

Утром его разбудил стук двери. В барак и из барака все ходили и ходили бойцы, а дверь никто не придерживал. Внутри стоял мрак, потому что стекла окон были сплошь забелены грязной известкой. Вдоль стен выстроилось до десятка кроватей – половина пустовала. В простенках между окон висели плакаты с наглядными советами, как сделать перевязку себе и товарищу. Над своей кроватью Охватов увидел красочный плакат, с которого смотрела круглолицая улыбающаяся девушка с санитарной сумкой через плечо и красным крестом на белой косынке. Широкий ремень сумки разделял ее упругие груди, натягивал на них и без того тугую легкую кофточку.

Через пустующую кровать от Охватова лежал пожилой боец с черным крестьянским лицом и черной же морщинистой шеей, на которой была заклеена марлевым кружочком какая-то болячка. Перехватив пристальный взгляд Охватова, пожилой боец со вздохом сказал:

– На кой они приладили эту мебель – слеза горючая прошибает.

– Пусть висит, – немного сконфуженно сказал Охватов. – При ней веселее.

Пожилой сел, по-волчьи, не двигая шеей, избоченился к Охватову:

– Эх ты, жалостинка зеленая, вприглядку небось обходился еще!

– Клепиков, ты опять свое?

– Здравствуйте, Ольга Максимовна! Живой, товарищ доктор, он о живом и смекает.