– Пешком идти – за три дня будешь. Вот тебе и Москва. Немцев-то видел? Видел, как смотрят?

– Ихняя клонит.

– Клонит, – невесело усмехнулся широкорожий. – Клонит. Взяла – не клонит уж. К чему я тебя про немцев-то пытаю?

Охватов подавленно молчал, и широкорожий чутьем бывалого понял, что глупого юнца тоже гложут мысли о доме, осмелел:

– По домам надо всем. Под всяким разным видом… И войне конец. Чего уж там еще? У меня двое ребят. У тебя невеста небось, мать.

– И мать, и невеста…

– Ты вот, гляжу, и не жил совсем. А тебе раз – и пулю в хайло. За что?

Охватов хотел что-то возразить, но по лесосеке разнеслась команда кончать перекур. Широкорожий, поднеся к самым губам окурок, заплюнул его густой слюной и, щуря глазки, заговорщически шепнул:

– Давай дружбу водить да сухарики подкапливать. Как хоть твое фамилье?

– Гнус ты, дядя.

– Всякий человек гнус… Беремся-ко, а то и в самом деле с глупым умного слова не скажешь.

Потом работали молча, усердно, желая задавить неприятный разговор. Широкорожий все маялся, что преждевременно открылся незнакомому. Думал: «Ляпнет кому-нибудь этот молокосос про меня – и поставят к стенке». К вечеру он совсем не мог работать и, сказав, что заболел нутром, ушел в глубину делянки. Охватов долго смотрел вслед подсадистой фигуре напарника, а потом, оставшись один, перебрал в памяти все события дня, связал их между собою и ужаснулся: «Это что же такое, пленные смелее нас. Злее нас. Да случись, они победят – не только сапоги, ихние задницы лизать заставят. А этот гад на сухарики подбивает. Этот гад уже готов лизать…»

Вечером, во время ужина, Охватов улучил минутку и сбегал к столам своей бывшей роты. Увидев там старшего лейтенанта Пайлова, обрадовался как родному и не раздумывая подошел прямо к нему.

– Хоть ты и не по команде обратился, Охватов, но я понимаю тебя. Молодой, здоровый – ясное дело, надо в строевую роту. Думаю, мы заберем тебя.

Через два дня рядовой Охватов вернулся в свою роту, и лейтенант Филипенко перед всем взводом подал ему руку.

На первом же занятии по тактике Охватов и Малков попали в один окопчик. Малков, накручивая трещотку, означавшую ручной пулемет, кричал на ухо Кольке:

– Письмо получил из дому. Отец пишет, что мать твоя чуть ли не каждый день приходит, плачет, что нас заморили тут.

– С чего она вдруг?

– Крокодильи слезы льешь в письмах, вот и вдруг.

– Написал что есть. Правду написал.

– Кому нужна твоя правда? Матери? Их самих там перевели на карточки: щепоть крупы да кусочек хлеба. Постыдился бы, правдолюб! Жрешь три раза в день, обут, одет. Напиши ей: жив-здоров, учусь бить немцев. Скоро буду дома. Обрадуешь старуху. До потолка она прыгнет от радости… Ты гляди, Колька, не сегодня-завтра на фронт выедем. Вот так, в кулак надо сжаться. Прав лейтенант, потерянную голову всякая пуля метит. Я за тебя во как переживаю! Да и лейтенант тоже. Руку тебе подал как равному. Он всех нас насквозь видит. И видит, что нутро у тебя доброе, да немного слюнтявое. Со слезинкой…

На другой день Малков отчего-то проснулся до подъема. Еще все спали, и ему было приятно, что он один не спит и у него есть время подумать. Сквозь сырое полотно палатки проливался алый свет восходящего солнца. Пахло холодной травой и хвоей. По всему угадывалось ведреное утро.

По команде «Подъем» Малков первым выбежал на линейку и тут же наскочил на старшину.

– А вот тебя мне и надо, – сказал старшина, хотя минутой раньше еще не знал, кого направить в распоряжение начальника штаба полка майора Коровина. Связной дежурного по полку передал старшине, чтобы боец был подтянутый, расторопный. – Быстро оденься и доложи помкомвзвода, что поедешь в город!