Ходит поэт, перепуганно-жалкий.
Слезы в глазах, и руки ослабли,
В твою колыбель он сыплет фиалки.
Певец малярии грезил о мае,
Цветенье мая – Танит Табидзе.
Но плач орпирского Адонаи[39]
Все не иссякнет, не прекратится.
Молочные зубки твои – о, горе! —
Стенаний отцовских не остановили.
Но вырастешь и пожалеешь вскоре
Род незадачливый Макашвили
В траурных тучах сейчас – Цицамури[40],
А там – безоблачные картины…
Но жаль, что в Кахетию столько хмури
Заносят пришлые имеретины.
Ноет отец: «Года ослепили
Отца моего в нашей топи хлюпкой!»
Танит! Среди аистов рослых Орпири
Пухлой ползаешь ты голубкой.
Цветущей Кахетией мать гордится,
Хафизу отец доверяет печали…
Возьмет и тебя, о, Танит Табидзе,
Горячка зеленого Цхенисцкали!
Гибельна кровь отца – поэта,
Кровь материнская – боль и терзанье.
Ужас орпирский томит до рассвета,
Но Рождество твое – край Алазани.
Быть может, отец вас покинет тихо,
И горестно мать над ручьем прослезится…
Пусть Бог сохранит от всякого лиха,
Пусть благословит он Танит Табидзе!
Шалва Апхаидзе
Письмо Сандро из Тбилиси
Здесь в иконописи эмалевой
Тбилиси меркнет нежнолицый.
Сквозь каменную пыль, сквозь марево
Мой взор пытается пробиться.
О Грузия! К тебе, израненной,
К земле – сестре моей – взываю…
Но в пламени – дома и храмины,
Спасенья нет родному краю.
Мир исчезает, нам завещанный,
Как призрак знойного Исани[41].
Забыл Тбилиси Благовещенье,
И мы забыты небесами.
Здесь – кашля жар… Глазные впадины
Подобно вырытой могиле.
Сандро! Все лучшее украдено,
Остался быт клопов и пыли.
Послевоенный сплин томителен.
Сырым стал ветер. На закате
Мы – робкие затменья зрители…
Грядет последнее Распятье!
Иванэ Кипиани
Зима
Вот сумасшедшая вступила в мой дом старуха
И лошадь белую впустила в мое затишье.
Погибшие лебяжьи стаи, накаты пуха,
Внизу расположились храмы, Кааба – выше.
Хрустальные оскалив зубы, конь веселится,
Мелькают, вздрагивают степи, дрожат, немея.
Гроб черный пуст. Кровь сонных комнат во мгле безлицей
Пьют белокрылые, большие, слепые змеи.
Чернобородые во мраке встают пьянчуги
И с криком разрывают в клочья белье, перины.
Здесь бирюзовая пустыня ревет в испуге,
Рев непрестанно нарастает, как голос львиный.
Погибшие лебяжьи стаи, накаты пуха,
Внизу расположились храмы, Кааба – выше.
И сумасшедшая внезапно пришла старуха
И лошадь белую впустила в мое затишье.
Николо Мицишвили
Цминданиани[44]
Раз в сто лет бывает миру явлена цминданиани —
Птица-пламень с телом рыбьим, сеющее грех созданье.
Лишь церковную ограду заприметит на погосте,
Прянет на верхушки елей – метеором – злая гостья.
А внизу, в замшелой церкви, растревожатся святые…
Как ножи над телом вражьим, свечи вспыхнут золотые.
В этот миг Святой Георгий ослабеет в кольцах змия,
Вздрогнет Петр; цепенея выронит дитя Мария.
И сломает крест Спаситель, руки вскинувший высоко,
И закроется, затмится мглой всевидящее Око.
Незадачливый прохожий, обданный смолой и варом,
Помешается, исчахнет, в пламени исчезнет яром,
Сила зла неуязвима, до зари все длится схватка,
И душе заблудшей церковь наважденьем мучить сладко.
Утром сгинет злая птица, с воплем полетит лесами,
Всюду уголья роняя, и леса охватит пламя.
Зевота ночи
Вокруг тиха ночная дрема,
Но в тонком посвисте тоски
Вступили тени в сумрак дома,
Неосязаемо-близки.
Колокола гудят надрывно,
Рыдают бубны… Бред и тьма. .
«Мой милый, разве я противна?
Придешь ко мне, сойдешь с ума!»
Так ночь всегда, всегда взывала. .
И чувствую – в глуши ночной
Уже иное покрывало
Накинуто на разум мой.
Храм рушится, чей полный жаром
Кирпич я смел в крови обжечь.