Но, как ни странно, сами запорожские характерники себя нечистью не только не полагали а, напротив, по слухам, бывало, вступали с ней в борьбу. Старые запорожцы рассказывали, что когда-то давно, не поделив что-то с ведьмами, козацкие чародеи извели их на запорожских землях подчистую.

С малолетства Корса́к ведал, что народился наособицу – дух его не был скован позднейшими напластованиями человеческих условностей. Всевидящее око вечности когда-то воззрилось на него и с той поры уже не сводило с него пристального взора. Он уж точно был не из этого века, но и не из того, что катился навстречу. Страшные озарения часто посещали его, и бессмертие жутко просвечивало через его стылый зрак. Таинственная музыка сакральных сфер была ему доступна и, глядя на небо, он часто различал там кривые письмена грядущих невзгод.

Оттого застигнуть есаула врасплох было так же просто, как поймать на голый крючок столетнего пескаря, тем паче что настоящая сила чародея была не в умении владеть изрядно любым оружием (ибо кого этим удивишь на Сечи!), а в даре предвидения, в умении отводить глаз и напускать морок. Знал он замолвления от всякой раны, от пули и сабли, от опоя коня и укушения змеи. Говорили, что доступны ему спрятанные и заговоренные клады, что способен он разгонять облака и вызывать грозу, оборачиваться в зверей, переливаться в речку, и даже ставить на ноги мертвецов!

Имя его всегда было покрыто дымкой таинственности. Кем был Корса́к на самом деле и откуда пришёл на Сечь – то теперь никто уже и не помнил, да и сам он об этом рассказывал всегда разно. Злые языки поговаривали, что он не иначе как одминок – ребёнок, с божьего попущения подменённый в детстве ведьмою.

На Сечи есаул жил, казалось, вечно, и угадать наверняка его лета было невозможно. Умерший тому как лет десять назад столетний запорожец дед Путря́к как-то рассказал с божбою, что когда он пятнадцатилетним молодиком пришёл на Сечь, Корса́к уже был самым старым в своём Пластуновском курене.

Но возраста своего есаул, казалось, не чуял. Время и бедствия также мало действовали на его наружность, как и на каменного скифского истукана, торчащего на кургане посеред степи. Хворать он тоже сроду не хворал, а только с летами, как бы усыхал помаленьку.

Иногда, хватив чарку-другую у козацкого костра, он вдруг начинал рассказывать о некогда прославленных и давно сгинувших атаманах, о страшных колдунах которые водились в прежние времена, о зарытых и утопленных кладах. И, лишь услышав чьё-нибудь изумлённое: «Тю66!» и узрев вокруг широко распахнутые очи и раскрытые рты, спохватывался и замолкал.

Где жил есаул, откуда появлялся и куда уходил, никто не знал. На Сечи химородник надолго задерживаться не любил и появлялся неизменно либо перед большой бедой, либо перед войною, словно волк, чуя большую кровь на дальности расстояния. Но заканчивался поход, и есаул, взяв свою долю, снова пропадал. Поговаривали, что живёт колдун в берлоге с медведицей, среди непроходимых заболоченных плавней одного из островов Великого Луга, и ходу туда нет никакой христианской душе, один лишь нечистый дух прячется там от колокольного звона.

В козацком чародее не ощущалось никакого страха, ни божьего, ни смертного, ни человеческого, зато самого его одинаково боялись и люди и звери.

Животные всем естеством своей натуры угадывали в Корсаке́ природного хищника.

Собаки позволяли себе лаять на него только с почтительного расстояния. Самый свирепый и неукротимый пёс при его приближении, жалобно скуля, покорно ложился на спину. Кони испуганно ржали, пряли ушами и, сбиваясь в кучу, поворачивались к нему задом, норовя накинуть ногами.