Как сладко проснуться на рассвете под добросовестный стук топоров, узнать, что к твоему пробуждению готовятся, что для тебя рубят дрова и разводят костер, варят кофе со сгущенным молоком и мажут бутерброды, – и позволить себе еще немного вздремнуть до побудки, греясь о чужую заботу.
Для дежурных же день начинался с одинокого блуждания в сером тумане, мокрой травы, шерстяного свитера, ледяной воды и озноба. Иной раз, пока умоешься, разведешь костер, принесешь воды и намажешь пятьдесят бутербродов, пять раз укусишь себя за щеку.
Потом вода вскипала. От костра кофе становился как будто копченым, острым и пряным и лучше всех напитков в мире возвращал в тело тепло и радость.
А после кофе дежурный занимал оборону у подносов с бутербродами и бурлящих чанов, вооружался половником – и принимался разливать кипящую кофейную жидкость направо и налево, наполняя кружки, толкающие друг друга в эмалированные бока, метать в миски бутерброды в строго определенном количестве, строго пресекать воровство и всяческую несправедливость.
Но было и то, что заставляло Полину мириться с дежурством, – это напарник. В напарники можно было выбрать любого, и все, конечно, выбирали друзей.
Засыпая под утро после изнурительного променада с пьяной Ташкой под мышкой, Полина первый раз порадовалась завтрашнему дежурству, потому что решила, что в напарники выберет Ташку.
И вот эта Ташка яростно терла щеткой кеды в тазу. Полине была видна только ее спина с узкой полоской бледной голой кожи между штанами и футболкой. Кожи нежной и беззащитной, нетронутой даже солнцем. По спине бабочками порхали быстрые тени листвы, и блики сияли на каштановых волосах, безжалостно затянутых в тугую гульку. Такие же тени метались по мягкому речному песку, по прибрежной ряби, по Полининым джинсовым коленкам.
«Какая она еще маленькая, – с жалостью думала Полина. – Как легко ее обидеть! И какая же она еще дурочка, раз этого не понимает!»
Полина сидела позади на большом пне, выкаченном студентами из леса, – туда дежурные по кухне ставили казаны и кастрюли, предварительно отдраив их песком от копоти и жира и прополоскав в реке. Кастрюли кисли на отмели. Полина колотила в пень голыми пятками и хмурилась. В ней боролись упрямство, обида и, кажется, раскаяние. Она не понимала, что именно, но что-то она точно сделала не так.
На все прямые и косвенные вопросы Ташка отмалчивалась, и хотя они сегодня остались в лагере совершенно одни, умудрялась избегать Полининых красноречивых взглядов, ожесточенно пренебрегая своими обязанностями.
За полдня Полина только и добилась от Ташки, что два раза «не твое дело» и один раз «отвали».
– Что ты там делала, на реке, ночью?
– Не твое дело.
– Вы были вдвоем, одни?
– Не твое дело.
– Ташка, я переживаю. Ведь ты, может быть, всю жизнь потом будешь жалеть! Пожалуйста, скажи мне, что ничего не было!
– Отвали!
Не высидев ничего сколько-нибудь путного, Полина спрыгнула с пня, скинула джинсы на песок и со вздохом шагнула к кастрюлям. На ощупь река оказалась прохладнее, чем на вид, и Полина невольно охнула.
Окей, она отвалила. Но на сердце у нее было тяжело, невесело и тревожно – и ни быстрая бодрящая вода, ни щедрый зной середины лета, ни беспечные сверчки, треском сотрясавшие воздух, не могли разогнать ее мрачных дум.
«Я лезу не в свое дело? Допустим. Но я же волнуюсь! Куда гуманнее было бы честно ответить: мол, я приняла решение, отвали. Или: „Я ничего не собираюсь делать – отвали!“ Просто „отвали“ ничего не объясняет! За что, что я ей сделала? Я бы так не поступила, поменяйся мы местами – что вряд ли возможно с этим придурком… Но, допустим, вместо него был бы кто-то другой – я бы обязательно поговорила с ней!»