Это воспоминание мне навеяли письма, написанные отцом после проводов жены в Петухово. Вот письмо от 11 апреля 1941 года, которое я воспроизвожу почти полностью:
Здравствуй, моя дорогая!
Письмо твоё получил, после чего только успокоился о том, что ты доехала благополучно, и здоровье твоё не пошатнулось. За два дня до получения письма от тебя я выслал тебе второе письмо. От тебя получил только одну телеграмму, которую ты давала последней и тоже вместе с письмом, а первую, значит, не получил. Интересно, намного ли позднее пришёл багаж? Дошёл, значит, благополучно – не разбился. Ну, я живу по-прежнему, одно только изменилось, что завтракать я уже стал в 7 часов, только, как назло, чем меньше денег в кармане, тем больше хочу есть. Иногда завтракаю и ужинаю дома с Лозовицким. Раньше я уже тебе писал, что он теперь живёт со мной. Здоровье пока хорошее. Позавчера из Борзи махнул, и ноги ничуть не болят. По работе объём увеличился в связи с отъездом Шумкова [непосредственный начальник отца] раза в полтора. Сейчас работает ревизионная комиссия. Дела в этой части обстоят пока в порядке.
Новости по корпусу. Чистяковы теперь живут там, где жил Бочаров. Бочаровы уехали в Читу. К нам в соседи пришли двое молодых, недавно поженившихся. Вчера я пришёл домой, а Лозовицкий мне и говорит: «Ну и жена у нашего соседа» и рассказывает, как она его пилит: «Какой ты командир, нигде ничего не выпросишь, нигде ничего не достанешь, ничего не принесёшь. Хоть бы мне узнать, что у вас за полковник, я бы на его месте давно из полка тебя выгнала». Лозовицкий говорит: «Я бы не мог жить с такой». А я говорю: «Попилит-попилит, да и затупится». А он: «Ну, это такая пила, что чем дальше, тем она острее». Вот, значит, дела такие. Нина Мусальникова пока ещё цела ходит. Я Мусальникову говорю: «Теперь ведь родильный-то рядом». А он: «Да, теперь я не горюю, если что, так на загорбке её отнесу». Приветы, тобой заказанные, я передал всем, Клаве только вчера. Малость покалякал с ней. Она тебе также передавала привет, Зина и Н.И. тоже.
[…]
Нина Ивановна тут меня спрашивает: «Наверное, скучаете, Александр Ильич?», а я ей: «Даже не знаю, как сказать, вроде того».
Пиши, как ты живёшь. В голову не допускай мысли, что ты там, в Петухово, а я на 79-м и подчас могу забыть о тебе. По сторонам не смотрю – ни к чему это, тебе, конечно, понятно, какая это мысль. В общем, Сашка каким был, таким будет, таким и останется. Вывихов у меня не будет.
Пиши, как вы там живёте. Как мыслишь с сапогами и пальто? Напиши о своих намерениях в этом вопросе, чтоб мог помочь, чем могу.
С именем от меня возражений не будет. Если она – твоё дело, если он – за меня Федя скажет, а в общем, чтобы мама и папа не возражали. Хай так будет.
Пока всё, моя дорогушка. Желаю тебе всего наилучшего от всего сердца. Крепко любящий тебя Сашка.
Так возникла в их переписке тема имени будущего первенца. Потом она будет звучать ещё не раз. Несмотря на демонстративную уступку инициативы жене и её семье, отец всё же не остаётся в стороне. Видимо, и будущая мать не хочет, чтобы он устранился от столь важной проблемы, поэтому в следующем письме отец повторяет:
Ты меня, наверное, будешь пробирать за то, что тебе не сказал своего мнения об имени. Ну, поверь, ей-богу не знаю. На твоё усмотрение, у тебя для этого больше прав.
Напрасно он хотя бы намёком не высказал своего мнения, не предложил варианты, напрасно перепоручил такое ответственное дело брату жены. Дядя Федя был, безусловно, хороший человек, но, взявшись за дело, по молодости лет (ему не исполнилось ещё и 23-х) и по принадлежности к так называемой провинциальной интеллигенции (он работал учителем математики) решил, что мальчика надо назвать как-нибудь необычно, чтобы он выделялся среди сверстников.