– В лавках дом ни к чему, а пуговицы, со вкусом подобранные, француженки заметят, – возразил Левушка.
Продолжая напутствовать, Архаров в начале Ильинки, где-то у Ветошного переулка вышел вместе с Левушкой из кареты и принялся его провожать, старательно не замечая собственного поведения, как если бы увлекся сыском и о всем прочем забыл.
День был солнечный, какой-то праздничный – а, может, все дело в том, что публика по Ильинке слонялась нарядная, все блестело или поблескивало, голоса звенели, да еще впереди родителей бежали дети, одетые и причесанные на взрослый лад, даже самая малая девчонка, двух лет по третьему, имела настоящее, обрамленное кружевом декольте.
– А помнишь Терезу, Николаша? – вдруг спросил Левушка.
– Привидение, что ли? – не сразу уточнил Архаров, а словно вспоминая.
– Которой ты денег на обзаведение дал. Так вон ее лавка. Не туда глядишь! На той стороне!
– Гляди ты, не прокутила, не растранжирила! – подивился Архаров, как если бы этого не знал. – Русская баба так деньги считать не умеет, как иностранка. Или скряжничает, или тратит наобум, пока не разорится.
– Так для того сюда и едут, чтобы денег поболее заработать, – объяснил Левушка. – Я сюда, бывая в Москве, частенько наезжаю с кузинами, так заметил – старые вывески пропадают, новые появляются. И кузины то же говорят. Только к одному мусью привыкли – глядь, уже новый завелся. Мне потом растолковали – здесь, на Ильинке или в Гостином дворе, модному торговцу за два года состояние составить возможно. Вот он годика два-три тут помается, померзнет, а потом с набитым кошельком домой возвращается. И мадамы тоже. Едут домой с приданым, там их и дворяне замуж берут…
Архаров безмолвно усомнился в том, что музыкантша когда – либо накопит себе на приданое. Хотя и взялась за ум, но ее ум таков, что всякого выверта ожидать возможно. Впрочем, накопила бы и уехала в свой Париж – правильно бы сделала…
– Ну так ступай с Богом, – сказал он Левушке, – а я к карете. Других забот хватает.
Левушка устремился огромными шагами, чуть ли не вприпрыжку, по Ильинке – молодой, веселый, не спускающий с лица улыбку. Архаров при всем желании не мог бы за ним, длинноногим, угнаться – но и возвращаться к карете не спешил, а пошел себе неторопливо следом, словно не замечая самоуправства своих ног.
Он шел Ильинкой и дивился – надо же, сколько в Москве развелось щеголей и щеголих. Петербуржцы, заглянув сюда, конечно, задирали носы – против Невского Ильинка мелковата, блеск не тот, против Невского и московская Тверская слаба. Однако по улице то и дело проезжали большие высокие кареты, запряженные крупными породистыми голландскими лошадьми, которая – четверней, которая – шестеркой цугом. Качались кокарды, торчащие из конских налобников, вопили бегущие впереди упряжек скороходы, покрикивали щедро напудренные кучера, то и дело грозились бичами с высоты седел форейторы. Открывались дверцы, откидывались подножки, лакеи пособляли выпорхнуть хорошеньким юным дамам, умеющим показать ножку, и выводили почтенных особ, которым было не до резвостей. Тут же появлялись молодые вертопрахи, щеголи, петиметры, и образовывалось общество, и, галдя, вваливалось в двери модных французких лавок.
Архарову галантерейный товар был ни чему, и он шел потихоньку, развлекаясь уличными сценками, пока не обнаружил себя у известных дверей – тех, на которые указывал давеча Левушка.
Левушка, затерявшийся в толпе, наверняка уже забрался в какую-то иную лавку, первую на пути, и, резвясь, выпытывал насчет кафтана с серебряными пуговицами. Сюда он дойти не успевал.