А может, страшна? – да так, что на века содрогнутся живые, прикасаясь воспоминанием к этому утру, в котором он бредет по росе среди трав и последних цветов лета 1594-го, среди крепкого настоя пахощей открытой степи, заливаемый малиновым солнцем?.. Но он не знал ни о чем и ни о чем не догадывался, и к восставшему в памяти сну отнесся почти что легко и с усмешкой, подумав: плачет-зовет тебя киевский Петря под монастырскую браму лазаря петь… и все-таки что-то в нем было не так.

Вскоре вышел на колею и увидел недвижно стоящий воз отца Стефана. Панотца не было в нем, псаломщики же беспробудно спали на дне, подложив под головы скуфьи. Торкнул одного из них:

– Где панотец?

Причетник хлопал спросонья белесыми ресницами, щурился от света высокого солнца. Рот его неудержимо распирала зевота, и сквозь нее он едва смог ответить:

– Панотец в степь отошли помолиться, дабы никто не мешал… Приказали дожидаться обоза… А что, поховали уже соединенных?..

Павло не ответил, сел на землю под воз, склонив тяжелую голову на колени. Саднило в глазах, будто вместо слез был в них песок. Он прикрыл веки и провалился в ничто.

Вскоре с отхожей молитвы вернулся отец Стефан и сел на землю рядом с Павлом. Белое солнце поднялось уже высоко. Широкая безбрежная степь полнилась звуками жизни, для которой не существовало смерти. Панотец смотрел в колыхание трав и цветов, слушал птиц, внимал тишине сердца земли. Он думал о том, что такого покоя и такой тишины с ним еще не случалось, хотя дни его были долги и отдачливы. Еще думал, что жизнь уже прожита, почти что окончена. Скоро отправляться в другую дорогу. На кого в этой смуте оставит он святую Покрову Сичевую и церквицу светлого Ее Имени?.. Впрочем, что он и кто?.. Пресвятая Дева распорядится и без его слабой заботы…

Двадцатилетним парнягой, молодым козаком, сбросив червонный жупан и изломав в куски каленую тяжелую саблю на проще в Киево-Печерской обители, он отошел душой своей от войны так внезапно и скоро, что до сих пор не мог для себя уяснить, что же с ним произошло в той давнине. Стал послушником, затем чернецом. Потом и кровью, веригами и бодрствованием искупал он прегрешения своей юности, но не с полоненными волошанками, что можно было бы объяснить и оправдать по слову Псалтири «Грех юности моея и неведения моего не помяни», но страшные грехи убийства в походе на Яссы, – и он молился о них, о безымянных душах троих врагов-человеков, которых тогда зарубил. Душа в покаянии просила затворного подвига по примеру древних великих отцов, но архимандрит лавры Феофил распорядился иначе его жизнью и жаждой духовной… На той давней и памятной проще казалось ему, что с этой поры не увидит он больше низовьев Днепра, как и не вернется в мирскую, посполитую жизнь, – да и как совместимы друг с другом иноческое сокровенное житие, инакое во всем, и кровавый подвиг вооруженного воина? – но довелось-таки возвернуться ему на неспокойную многолюдную Хортицу, в кош Запорожский, где к тому времени уже не осталось в живых ни единого, с кем он некогда отправился под Яссы когда-то. Но были другие вояки, новые отчайдухи – днепровские острова не оскудевали на люд. Вернуться, чтобы стать служителем у главной святыни вольнолюбивого рыцарства запорожского, у знатной в веках Покровы Сичевой, – и духовным отцом каждому православному, здесь обретающемуся. С тех пор минуло полвека, и жизнь изжита без остатка. И больше не довелось ему увидеть зрением плоти свой монастырь, сияющий россыпью куполов на зеленых киевских кручах.

Тревожная, трудная и лихая выпала жизнь панотцу – но и счастливая. Да… И счастье это было не только духовным и прикровенным, когда молебствовал в переполненной вооруженными козаками церквице пред славным образом Пресвятой Девы, ощущая лицом и душой исходящую от Нее силу нетварного света, огня, но было – среди разливанного моря смертей и походов – и тихое счастье сотворенных, исполненных солнца и земной красоты дней, когда он чувствовал, знал, как течет река времени над благорастворенными возд