Радиограмма придет 14 апреля 1972 года.
Мы войдем в порт Владивосток 17 апреля.
Я вылечу немедленно.
Мама проживет еще год.
У мамы была своя история до папы. Переехав из Алешек в Москву, она окончила один курс юридического института, и тут же на ней женился человек по фамилии Бессараб. Его я помнить не могу, потому что мама вышла за папу вдовой. Помню Валю Бессараба, их сына. Худощавый, смуглый, черноглазый – копия мамы. Старший Бессараб передал младшему по наследству болезнь, от которой скончался сам. Все тот же туберкулез, каким больны обе семейные ветви, сжег моего двадцатидвухлетнего красивого брата. Мама показывала фотографии. Та, где она у гроба сына, как две капли воды похожа на ту, где у гроба мужа. Не потратила ли она на Бессарабов всю любовь до донышка, так что на нас не хватило? Или мы с братом росли такими черствыми эгоистами, что не нравились ей, и она замкнулась?
Не знаю, не знаю, не знаю.
Она заботилась о семье, беззаветно отдавая нам всю себя и все свое время.
А душевно была за семью замками.
Школьной подруге Наташе, с неиссякаемым плюшевым блеском ее какао-бобов в загнутых ресничных стрелах, повезло больше. Ее литовский папа Егудас жил дале ко, неунывающая одинокая мама работала на фабрике по изготовлению шелковых косынок, но это было совершенно второстепенно и ей не шло, ей шла загадочная женская жизнь, какой жила она, со своими припухлыми губами и припухлыми веками над очами с поволокой, с ленивыми, плавными движеньями, какими напоминала благородное животное, кошку или львицу. Мы с Наташей видели ее изредка, когда она приходила к бабушке, которая Наташу и воспитывала, а мама была приходящая. Наташина бабушка выглядела так же, как ее дочь, и походила на нее точно так же, как Наташа походила на мать и бабушку. Наташин дед, из дворян, между прочим, декан МЭИ – куда, закончив школу, поступит не блиставшая отметками Наташа, – излучал благородство, носил серое, что отменно сочеталось с глазами и волосами того же колера, благожелательно улыбался женщинам с порога и удалялся к себе, не вмеши ваясь в наше женское. О, если б наше! Пигалица выступала тут временным зрителем. Действующими лицами были те трое. Они понимали друг друга, они сердились, мирились, смеялись, обнимались, шутили – пигалица с завистью наблюдала за тем, чего была лишена в своей семье. Бабушку одолевал недуг, и она в основном возлежала в постели на высоко взбитых пышных подушках, прикуривая одну сигарету от другой и вставляя покровительственные, исполненные иронии замечания по любому поводу. Ее дочь тоже курила. У обеих были прокуренные низкие голоса и желтые от никотина указательные пальцы. Сбивая пальцем пепел в серебряную пепельницу и тряся золотыми серьгами в ушах, бабушка глядела на пигалицу насмешливыми глазами навыкате и спрашивала: я надеюсь, ты уже научилась завлекать мальчиков, или я зря надеюсь? Пигалица впадала в ступор от спокойного бесстыдства, с каким с ней говорили об этих вещах. У них дома похожие разговоры были решительно невозможны. Как были невозможны золотые сережки, серебряные пепельницы и высоко взбитые пышные подушки. Пигалица уходила домой, разбитая вдребезги, не умея собрать эти дребезги в целое. Всё в чужом быту жестоко отвращало ее и жестоко манило в одно и то же время. Она должна была справиться с завистью к этому легкому существованию, столь контрастному по сравнению с их тяжким. Она должна была подавить жгучее желание длить и длить разговоры с Наташиными домашними на запретные темы, о чем и рта не могла раскрыть со своими домашними. Воспитанная в правилах строгой морали и столкнувшаяся с беспечным видимым попранием этих правил, она должна была разобраться, почему ее так тянет эта беспечность. Или папа был прав насчет