На следующее утро дала детям по куску хлеба с сыром, велела сидеть тихонько, а сама пошла к дороге, вдруг кого встречу, не могли же все наши помереть от заразы неведомой, мы-то живые.

И как хорошо, что осторожничала, от кустика к кустику хоронилась, а то быть беде. Подкралась к дороге, смотрю, идут наши, деревенские, да живых никого. Тишина такая, что ушам больно, только шарканье ног да скрип колёс. Идут мертвецы, поклажу тащут, детей своих умерших за руки держат, будто после смерти у них только одно дело и осталось – завершить, что живыми начали. Смотрю на них и на душе больно до крика становится – что же это за напасть такая на наши головы свалилась, что человеку и после смерти покою не даёт? Неужто в один миг все они умерли, неужто и не поняли, что душеньки их бессмертные давно на небо улетели, покинули землю нашу грешную, невзгодьем страшным обесчещенную?

И тут слышу, будто ребёнок гулит, лопочет потихоньку. Пригляделась, среди других Анна шагает, кожевенника деревенского жена, глаза прикрыты, руки плетьми висят, на лице смутная улыбка, будто спит она и видит сон дивный, а на шее узел с младенцем болтается. Младенчик-то живой, из пелёнок смотрит по сторонам, кряхтит, ручонку одну высвободил, играется. Только хотела на дорогу выскочить да младенчика забрать, как в бок будто ткнул кто, остановилась, огляделась, замешкалась…

Это я потом поняла, что через время после смерти голод мертвяков мучает, плоть им жрать надо, лучше живую да тёплую. Друг друга бы жрали, твари бесовские, так бы сами и извели свою адскую братию, так нет же… А в тот момент лихоматом заорала от ужаса, когда Анна вдруг остановилась и молча вгрызлась в мягонький белый пухлый кулачок. Господи Боже, крик малютки гвоздем раскалённым мне в уши вонзился, страшнее его я больше ничего не слыхала. Другие мертвецы словно очнулись от дремоты, Анну окружили, чавканье, хруст, писк ребёнка резко оборвался, а я бросилась бежать.


Эльза умерла ночью. Я не видела, как это случилось, после вчерашнего жуткого дня спала как убитая. Проснулась утром, а она сидит вся серая, пальцы скрючились, смотрит на меня пустым каменным взором – в глазах огонёк погас, будто очаг выстудило. Потянулась было её обнять да отпрянула: тело доченьки огнём горит, на лице испарина выступила, и не дышит уже, только руки подрагивают.

У меня сердце ёкнуло, замерло, я сделала вид, что в кустики по нужде надо, убежала подальше и уж там зажала рот кулаком, уткнулась в острую сухую траву и завыла.

Да что ж это такое, Господи! Как ни старалась, как ни уводила детей в глухую чащу, подальше от беды невиданной-неслыханной, не уберегла я, не спасла девочку мою ненаглядную, кровиночку мою любимую! Да и как спасти, если не знаешь, где смерть кроется, откуда свои лапы костлявые тянет, на каких тропинках следы её кровавые! Господи Боже, как же допустил ты напасть эту страшную, или и сам уже мертвецом проклятущим сделался, вот и глух к молитвам моим ежечасным, горячим, как руки умирающей дочери?

Стиснуло сердце до боли, слёзы кипятком щёки ошпарили, умереть бы прямо тут, чтоб не видеть мучений ласточки моей быстрокрылой, за что она страдает, за какие грехи, коли она в своей коротенькой жизни и слова-то худого никому не сказала, таким добрым её сердечко было… Вою, причитаю и чую вдруг, как ладони мои нагрелись, от их жара почернелая жёсткая трава задымилась, пожухла ещё больше и прахом рассыпалась, а с пальцев зеленоватым капает, только не вода, не пот, а огоньки сыплются, как горошинки. Ещё больший страх меня обуял, только бы самой мертвячкой не стать, Господи, убереги уж меня, заклинаю! Без меня пропадёт Ивашек, не дойдёт до берега, сама же и разорву, когда голод посмертный одолеет.