Однажды он не пришёл, и не пришёл уже никогда. Нина ждала его месяц, потом нетерпеливая молодость взяла своё. Наверное, счастье её сложилось, судя по живому свету в окне четвёртого этажа, под которым, ещё две недели, пока его не увезли, рыдал Михаил, потому что… .
Потому что, за ним прилетела из Риги жена, взволнованная долгим и молчаливым его отсутствием. Почувствовала что-то нехорошее. А он, сославшись на свою деловую занятость, уходил по вечерам под Нинины окна и протяжно ревел, распугивая гуляющих студентов. Напивался, и снова слезил, уже дома. На все вопросы – молчание. На все ласки – отказ.
Признаться Михаилу всё-таки пришлось. Дело дошло до больницы. Когда жена выяснила, в чём причина, рассмеялась холодным раскатистым эхом прямо в коридоре психиатрической поликлиники и влепила ему, рассыпавшуюся в глазах Михаила золотыми искрами хлёсткую пощёчину не постеснявшись знакомого врача. После этого герой наш сник, ударился в депрессию, и чтобы восстановить его значимость в семье родители жены сослали чудо-Михаила в элитный санаторий, где качественный уход вернул его к существованию.
Всё бы было хорошо, да только иногда, особенно по вечерам, находила на него неведомая блажь.
Он неожиданно для окружающих застывал на полуслове, впадал в устойчивый болезненный транс. Остановит зрачок на пустом месте, посидит так долгие молчаливые минуты, и вдруг вслух скажет громко:
– Сука!
Или наоборот, разрыдается ни с того ни с сего. Опустит с осторожным шумом свой женственный кулак на журнальный столик ручной итальянской работы, чтобы не повредить витиеватый китайский сервиз, употребляемый раз в неделю для пития дорогого английского чая с трюфельным печеньем. Да так что зазвенят мелодично золотые ложечки в чашечках тонкого фарфора. Выйдет в гардеробную, откроет платяной шкаф из красного дерева, где повоет, повоет, уткнувшись в женину шиншилловую шубу или лебяжий пуховик, чтобы заглушить непристойные мужика звуки. Потом, вернётся в комнату, выдержит наигранную паузу, вытирая уголки глаз, свёрнутым в треугольник платочком; переложит платочек наизнанку, перейдет на уголки губ и скажет вдруг удивлённой жене, как ни в чём не бывало: «Пойди дорогая, помой чашки, ты же знаешь, я не люблю, когда на ночь остаётся грязная посуда».
Декабрь, 2011 г.
Дивертисмент
Очевидно, я схожу с ума, потому что мне сниться теперь один и тот же сон, которым я когда-то пугал штатного университетского психолога. Та верила, задавала вопросы, а потом записывала твёрдой, не видавшей креста, рукой в густо измалёванный ежедневник в чёрных корочках.
Тогда меня это забавляло. Теперь – не знаю! Так явно симулировать собственную выдумку, мне ещё не приходилось. И какое отношение имеет ко мне эта замызганная, провонявшаяся гарью шинель, сморщенные и побелевшие от болотной воды кирзачи. Почему я снова и снова бреду в тумане собственного сознания, в пелене слипающихся век, между, почти реальных берёз и сосен, чтобы прийти на окраину всё той же деревеньки, где под раскидистым гигантским дубом стоит полуторка, развороченная прямым попаданием бомбы.
На редкость хороший день. Жаворонок пиликает в прозрачном от света небе. В прищуре глаз по ресницам прыгают солнечные зайцы.
Жара.
В тени дуба, прислонившись к остову обугленного колеса, сижу я. Дремота, смешанная с усталостью, охватывает меня, и сон во сне возвращает домой.
Дощатый выцветший забор. Георгины в палисаде на высоких зелёных ногах. Оранжево-желтые и красные стрелы из шара. Изба тремя окнами в резных наличниках, смотрит, не моргая. Занавесь в среднем окне отодвигается, и я вижу задумчивое лицо женщины – это моя мать. Внутри, в самой сердцевине души, становится тепло и уютно, словно нет усталости, шинели, сапог, надобности по которой я бреду уже которые сутки. Знать бы, куда я стремлюсь, и что за сила тянет меня, не переставая, с надрывом?