«Поймите, госпожа, – пытается она смягчить израильтянку, – немцы дают нам репарации».

Наоми не верит своим ушам.

«Извините», – у Наоми прерывается дыхание, и она выходит на улицу.

Они стыдятся сказать правду, которую она услышала от Бумбы. Они боятся признаться в том, что любят пейзажи своего детства и немецкую культуру. Ностальгия возвращает их со всех краев света. Нет выздоровления от еврейской болезни – привязанности к дому детства. Она берет свою сумку и спускается по ступеням, убегая от угнетающей ее памяти.

Эти улицы запомнились ей первомайскими демонстрациями, алыми флагами и лозунгами. На улицах восточного Берлина прорываются наружу спрятанные в потаенных уголках памяти сцены: знакомые магазины, газеты, которые она читала, вкус квашеной капусты и кокосовых цветных конфет, за которыми бежала, экономя деньги на трамваи. К центральной площади города Александерплац сбегаются со всех сторон улицы и переулки, и ветер насвистывает между зданиями точно так же, как в прошлом. Она присела на скамейку в сквере и слышит, как и прежде, гудки автобусов, звон трамваев, шаги прохожих… Это ведь не просто скамейка. На ней зарделись ее щеки от первого неожиданного поцелуя, захватившего ее врасплох. Дони уже готовился к отъезду в Палестину. Он признался ей в любви и тут же набросился с поцелуями. «Ты все испортил», – испуганно оттолкнула она его от себя и убежала. Она скрывает от Израиля то, что случилось на этой скамье…

Она долго отдыхает на скамье, предаваясь воспоминаниям. Затем отправляется на прогулку по Майнигштрассе, тихой улочке, полной бородатыми евреями в кипах и евреями бритыми, без головных уборов. До войны они приходили сюда, в дом еврейской общины. Евреи шли сюда справляться по различным вопросам религии, налогов, разводов и женитьбы, похорон и обрезания. С усилением нацистов евреи выстраивались в длинные очереди в поисках работы, за советом и юридической помощью в связи с увольнениями. Теперь она старается посетить все уголки и подворотни. Она даже заходит в публичный дом Карлы Миллер. Владельцы дома сменились, но как принято в Германии, имя первой хозяйки сохраняется.

Наоми останавливается около парикмахерской.

Кажется, что почти ничего не изменилось с того дня, когда она зашла сюда одна.

«А мама тебе разрешила?» – спросил парикмахер, когда она попросила его отрезать косы.

«Конечно», – солгала она, и сердце билось в груди.

Ведь отец просил ее оставить косы в память о покойной матери. Но ей так хотелось не отставать от своих коротко постриженных подружек!

«Жаба! «– крикнула Фрида, увидев ее.

«Фуй», – закричал Бумба.

Гейнц посмотрел на ее стрижку и сказал с грустью, что она не должна была это делать. Дед и близнецы тоже рассердились, но, главным образом, на неряшливость парикмахера.

Вернувшись домой, она продолжает работать над вторым томом романа.

– То, что ты вчера сделала, Иоанна, – говорит господин Леви, – достойно похвалы. Он хмуро смотрит на ее волосы. – То, что ты сегодня сделала…

– Вчера, отец, – отвечает Иоанна придушенным голосом, сидя в кресле напротив отца, с глазами, красными от слез, – вчера умерла «воронья принцесса», из-за этого я не пошла в поход с товарищами по Движению. Но сегодня я должна была отрезать косы. Вправду, отец, должна была!

Отец молчит, и молчание его, как всегда тяжелей любого выговора. Оголенные ветви дерева стучат в окно, как пальцы отца по креслу, и только мать смотрит с портрета на стене проницательным пристальным взглядом.

– Почему ты это сделала, Иоанна? Зачем? – спрашивает отец и вынимает из кармана записку, которую Иоанна положила вчера рядом с восковой розой для Бумбы. – Неужели твои отношения с семьей изменились до такой степени?