Раздобревшая бабуля жемчужной капсулой всплывает с дивана с непостижимой лёгкостью. Пластинчатость складок на марлёвке кричала о некой внутренней переменчивости: обычно всё выглажено под струнку. Общий замысел лёгкой небрежности Элине постичь не удалось: было бы хорошо, если бы бабуля решила эпатировать и задрапироваться под тюль; складки колыхались с ритмичным темпом: тряслась колба негодования, с зловещим шуршанием проплывала плиссированная слониха. От настоящего призрака бабулю отличала тлеющая теплота собственного тела, а в остальном она превосходила потусторонних жителей. Надвигающееся шуршание было едва уловимым, точно несло дурные вести из другого измерения (бабуля и при нормальной жизни была несколько иррациональна) как зарождающаяся гроза, без мокроты, но уже с запахом предстоящей катастрофы.
– Через неделю экзамен, – рубанула бабуля, как жнец, и поколдовала плиссировкой по полу.
Элина умчалась зубрить математику; не привыкшие скончались бы в припадке от шока.
Сквозь пласты оккупированных тюлью окон мало жизни: сохнут на подоконнике фиалки, валяется дохлый муравей… мухи омертвели от безвременья, усиливается разруха от окон вглубь квартиры… шерсть Камыша киснет в ворсе ковра, даже потерянными шерстяными частицами кот цепляется за возможность вернуться в некогда жилую квартиру. Элина иногда умудряется тайно проносить Камыша домой, когда бабуля обмякает на диване, слепнет над телевизором и транквилизируется от целебных передач ЗОЖ. С мощёного лица бабули не соскальзывает гримаса Жнеца: пугает и заходится в работе мысль, а бездейственное тело лежит. Но внезапно руки её поднимаются, точно заполненные гелием против воли, точно поднимается из могилы воля по обыкновению осмотреть школьный рюкзак Элины, но бабуля внезапно обняла её с чувством угасшей любви, как ранее бывало лет десять назад, и вернулась к равнодушию мокрицы и затмению марлей после человеческой искры:
– Поздно ты сегодня. Иди к себе.
Свистело в её словах измождение, что будь пять Камышей в рюкзаке, ни на одного она не могла бы обозлиться. Для человека у неё был очень слабый голос и несгибаемый характер, ворочалась она с такой силой, которую прикрывала стонами на кладбищенском диване с мемориалам в виде далёкой семейной фотографии цвета сепии, где она с Людмилой Анатольевной не старше возраста Элины и множеством потерянных имён в платьях, обжигаемых солнцем, дурачатся на фоне аутентичных избушек: вероятно, деревенская глубинка. Сотрясаются косы, как седые реки под луной, невесомые, как те древние лучи, что расползаются по сепии, на своей же подушке бабуля не чувствует головы, где плотно засела та деревня, где до конца не прогорела береста юной давности бабули, а Людмила Анатольевна, весёлая, как подсолнух, ещё в проекте не держала никаких детей и сердцем ощущала фотокамеру, что сквозь годы утягивает в неведомую глубинку, транквилизирует беспокойный разум, а марли отдыхают под спокойным телом.
Школьная учёба отгородила Элину от основной части квартиры: должно быть тихо, чтоб не тревожить квартирную труху. Элина подпрыгивает, когда сидит, а Камыш с трудом умещается в старом пустующем кашпо. Он ходит по балконным рамам от соседей и обратно, в неизвестной локации находится его лоток… но кот непостижимо справляет свои нужды без следов… Элина также бесследно живёт на утеплённом балкончике, учится и прячет кота. Кажется естественным выбором – отселиться на свисающий полуостров, который бабуля грозится демонтировать время от времени, но на эту сухую мысль находится контраргумент, что это мероприятие не бесплатное, как хотелось бы. Переживает, чтоб ей не случилось умереть на балконе в своих антимечтах в парадном марлёвочном виде, погибнуть от удара солнца – то нити, а не кулаки…лучом света, что кулаком по лицу, насыщенное сверкание мешает развешивать марлёвки, некоторые были пожелтевшими и подчёркивали древнейшесть увлечения. Мероприятие чистоты закатывалось со среды на пятницу. Всё повисшее оставляло мокрые следы, которые вызвали простуду. Нередко случалось так, что завешивался весь белый свет. Элина существовала часами в неподвижном мире, в выстиранной сталактитовой роще марлёвок… веяло невысушенным холодом. Она часто путала шорох марлёвок с бабушкиным шёпотом, и давно не слышала её в полный голос, а только скрипы недовольные через хобот, который дорисовывался в голове: иное происхождение звука не объяснить… иное всегда оставалось за кадром, пряталось в паузах или разносилось молевыми зрачками.