Ночь предстояло провести без света и в холоде. Пара свечей, установленных в каком-то металлическом цилиндре, едва пробивали темноту и создавали иллюзию тепла. Поздно вечером уходила в город машина, и с трудом уговорили Валентиновича уехать: оставаться здесь в таких условиях с его болячками было равносильно самоубийству. Он вроде бы и согласился, но уезжать никак не хотел и всё старательно изображал, что ищет что-то такое нужное, без чего покинуть этот не очень гостеприимный «отель» не может. Водитель нервничал – ночью можно было либо схлопотать от своих с перепуганного блокпоста, либо нарваться на укров, но Валентинович упорно и молча продолжал по пятому разу заглядывать во все углы, в шкаф и даже под диваны. Пришлось выталкивать его чуть ли не в спину, пообещав вновь забрать его с собою, как только сможем найти приличное жильё.

На прощание обнялись, крепко пожали друг другу руки, и я с облегчением вздохнул: вот и хорошо, что отправили старика, чего уж там грех на душу брать, хотя без его шуточек-прибауточек сразу стало неуютно и сиротливо. Он вроде бы и в тени постоянно – так, где-то в сторонке покуривает да словечками своими, меткими и с сочным матерком, будто гвозди вколачивает, а оказывается, и не надо шума, чтобы значимость свою для окружающих обозначить. Нескольких часов оказалось достаточно, чтобы прикипеть к нему душой. Даже эту стылость в выстуженных кабинетах райотдела он сумел наполнить своим душевным теплом. Но ничего, Валентиныч, Харьков вместе брать будем!

7

За две недели войны практически так ничего и не написал. Во-первых, абсолютно не было возможности из-за цейтнота времени. Во-вторых, когда пальцы сводит судорога от холода и только успеваешь отогревать их дыханием, то царапать бумагу ручкой желания не возникает. В-третьих, вообще не хочется ни о чём рассказывать, тем более, когда не можешь понять царящую бестолковщину и объяснить её причины. В-четвёртых, за день так изматывались, что неимоверная усталость дополнялась внутренней опустошенностью и вместе напрочь гасили едва теплящуюся потребность работать.

Первая группа ушла ночью двадцать четвертого… Вообще-то задачу вести репортажи им никто не ставил: ещё накануне закрепили каждого из них за своим направлением и развели по подразделениям, даже не дав попрощаться. Первые двое суток было не до фотокамер и блокнотов – память, память и еще раз память. Все надежды на память, чтобы потом не затертое адреналином, не наслоённое виденным, проникшее в мозг и сердце увиденное и услышанное передать короткими репортажами-зарисовками. Да и записывать было не на чем и нечем – ни блокнота, ни ручки. Только у командира – одного из четверых – был планшет с закачанными картами, а для остальных это уже из категории несбывающейся мечты.

Вторая группа зашла уже двое суток спустя. Именно группа с репортёрским вооружением по остаточному принципу: видавший виды фотоаппарат и миниатюрная «сонька»[28], ровесница начала двадцать первого века. Но даже отснятый материал смог вернуться из-за «ленты» к Тимофеевичу, чтобы быть обработанным и доведенным до читаемого уровня, лишь спустя несколько дней. Ну, а чтобы добраться до смотрящих и читающих «ANNA», надо было преодолеть еще несколько ступенек – переслать отснятое, смонтировать «картинку», наложить текст, поэтому вся надежда оставалась на Сашу Харченко[29].

В первый же день у входа в здание райотдела прикрепили красный флаг[30], заранее припасённый нами. Не российский, не триколор, а именно красный, советский, такой же, как на куполе рейхстага водружали – штурмовой флаг 150-й ордена Кутузова II степени Идрицкой стрелковой дивизии.