В художку я попала совершенно случайно, группа два года проучилась без меня, и незаметно прийти было невозможно. То, что именно здесь учится Павел, я не представляла, на тот момент знакомы мы были очень давно, хотя и встречались редко. Последние несколько лет не виделись. Когда я вошла в класс, он рисовал натюрморт со сложной корзинкой и, увидев меня, просто показал на соседнее место.

У него тогда был вид встрепанного воробья, потому что волосы отказывались принимать какую-либо форму и торчали во все стороны одновременно, а он не расчесывал их, а просто проводил по голоае руками, словно рыхлил землю. При этом каждое движение было отточенным и простым, и эта природная грация делала его похожим на принца из книжек Корчака.

Он работал сосредоточенно, и его рисунки традиционно перекочевывали в фонд художественной школы и посылались на всевозможные городские отчетные конкурсы, но вот живопись Павлу не давалась, он не мог преодолеть черту, отделяющую реальность от изображения. Он боролся с акварелью в попытках довести картину до фотографической точности, но вместо этого получал сухую, бездушную поверхность. Иногда я нападала на его сероватые опусы и привносила в них цветовую истошность, которую он методично изводил лессировками. Мне же его помощь была необходима в построениях, поскольку все чайники и крынки стремительно теряли свою симметрию под моей рукой.

Как-то мы засиделись допоздна, уже все ушли, а мы остались заканчивать натюрморты. Особой необходимости в этом не было, просто мы сидели и болтали. То есть больше болтала я, а он отвечал. Говорили, как тогда было принято, о смерти. О чем еще можно разговаривать я пятнадцать лет? Мы были романтически настроены, то есть предполагали, что красиво погибнуть во цвете лет – это достойная цель. Еще была тема любви, но она была непроизносима и только светилась за каждым словом, потому что мне до икоты хотелось узнать про его девочек, но он не рассказывал, а я не чувствовала, что имею право спросить. Он всегда расставлял неназванные границы, словно нас разделяло стекло, и я не знала, что можно, а что категорически запрещено. Возможно, что таких запретов объективно не существовало, но мне дорого было время, прожитое с ним, поэтому я боялась спугнуть его, как дикого зверя, приманенного, но не прирученного.

Нас прогнала разъяренная завуч, которая не понимала, что можно делать в мастерской после девяти часов, когда школу уже хотят запереть на шесть замков. Выгнали, и мы стояли на холоде, потому что была уже поздняя осень, а он почему-то ходил в тонком черном плащике. По каналу Грибоедова напротив Казанского собора, преодолевая плотное сопротивление сонного воздуха, мы пробирались к метро, и он взял меня за руку. Кого не било током, тот не поймет. «Пойдем быстрее», – поторопил он, но руку не отпустил, и в метро я думала, как бы так вытащить карточку, чтобы не разъединять рук.


– Саша, – голос Верлухина пробуравливается в мозг, и я делаю героическое усилие, чтобы встать, понимая, что всю ночь проспала на полу. – Надеюсь, что ты уже начала писать текст, потому что иначе я вычеркну тебя из списка.

– Какого списка? – голос мой далек от бодрости и содержит явные призвуки сна.

– Из самого главного, – а, это такая шутка, я уже почти способна понимать, несмотря на боль в шее и других частях необъятно неуклюжего тела. – Более того, я настоятельно рекомендую новую книгу писать от мужского лица.

– Почему? – какой неожиданный поворот событий. Делаю попытки сесть, подтягиваюсь и облокачиваюсь о диван.

– Потому что я вчера вечером имел долгий и обстоятельный разговор о тебе с моим старинным другом. Он критик, человек безупречного чутья и репутации.