Через два года Леонтьев решился оставить имение Розенов. Мотивы этого отъезда тоже описаны в романе. Милькеев думает об отъезде, и Новосильская, которая не хочет этого, говорит предводителю Лихачеву:
«– Разве его деятельность здесь не полезна? И разве человек не имеет права быть покойным?…
– Он, именно он, не имеет права быть покойным! – сказал предводитель. – Здесь он перекипит бесплодно»[180].
Что-то подобное чувствовал сам Леонтьев. Ему было хорошо в Спасском, но не всю же жизнь прожить домашним врачом в чужом дому! К медицине он не чувствовал призвания. Зато все чаще в голову приходили мысли о том, что имея признанный другими дар, он мало сделал в литературе. Лев Толстой, которого Тургенев наряду с Леонтьевым называл надеждой русской литературы, к тому моменту стал уже известен. Он и написал гораздо больше, – его хорошо знали читатели (особенно после «Севастопольских рассказов»). Леонтьев же, от которого так много ожидали, заявил о себе очень скромно… К тому же, Леонтьеву было в ту пору 29 лет – возраст, когда хочется интересного общества, деятельности, успеха у женщин, театров и ресторанов, наконец! Леонтьев был молод, – ему хотелось не покоя, а бурь, борьбы, наслаждений. Он искал нового, он чувствовал себя героем.
После долгих раздумий Леонтьев решил оставить медицину и полностью посвятить себя литературной деятельности. Феодосия Петровна пыталась его отговаривать (она всегда с подозрением относилась к литературным занятиям сына), но успеха не имела. Этому решению предшествовало важное для его внутренней жизни событие: в начале 1860 года Леонтьев послал Тургеневу свой критический отзыв о его романе «Накануне».
Надо сказать, что былого восхищения перед старшим другом и литературным покровителем Леонтьев уже не испытывал. Леонтьев сильно изменился за прошедшие после расставания с Тургеневым годы, он стал другим. Не могли не измениться и его оценки, взгляды. Сам Леонтьев объяснял это так: «Тургеневу было уже за тридцать лет, когда мы с ним надолго расстались в 54-м году, а мне только за 20. К тому же, надо заметить, что на степень и глубину изменения во взглядах, привычках и чувствах наших огромное и неотразимое влияние имеет степень резкости внешних перемен в нашем образе жизни за известный срок времени. Чем перемены крупнее, чем антитезы наших внешних положений резче за это время и еще, чем больше число душевных струн затрагивают в человеке эти изменяющиеся внешние условия, тем, разумеется, человек больше за это время прожил, тем опыт его разностороннее, тем дальше он отходит и сам от прежнего себя, и от тех близких, которые за это время жили несколько неподвижнее его и по внешним условиям, и по внутренним движениям ума, воли и сердца. Так случилось и с нами – со мной и с Тургеневым. С 54-го года до 61-го, в эти семь лет, я совсем переродился. Иногда, вспоминая в то время (в 60 – 61-м году, например) свое болезненное, тоскующее, почти мизантропическое студенчество, я не узнавал себя. Я стал за это время здоров, свеж, бодр; я стал веселее, спокойнее, тверже, на все смелее, даже целый ряд полнейших литературных неудач за эти семь лет ничуть не поколебали моей самоуверенности, моей почти мистической веры в какую-то особую и замечательную звезду мою…»[181].
Авторитет Тургенева как художника стал не безусловен в глазах Леонтьева. Он невольно вспоминал свои студенческие споры с Георгиевским и признавал в глубине души, что его «почти гениальный» товарищ был прав в критических оценках тургеневской прозы. В то же время, Леонтьев испытывал искреннюю признательность к Ивану Сергеевичу, – Тургенев во многом определил его жизнь. Живя у Розенов, он изредка переписывался с Иваном Сергеевичем, и Тургенев по-прежнему помогал ему с публикациями и получением гонораров от редакций. Они не были тогда близки – ни по взглядам, ни лично, но взаимная симпатия осталась. Поэтому отзыв дался Леонтьеву нелегко. Таковы уж были литературные нравы того времени (об исчезновении которых можно лишь сокрушаться): личная приязнь не мешала судить творчество «по гамбургскому счету». Показательно и то, что Тургенев