Это, впрочем, и не удивительно. Какая уж тут верба, когда кругом метели метут, как в песне про “три белых коня”! Таня бросает взгляд за окно, и на неё вмиг накатывает ощущение, вынырнувшее из неведомо каких, ещё доэмиграционных глубин: мороз, пронизывающий ветер, хрупкий снег вперемешку с песком, панельная стена только что выстроенного дома. Это последний дом, за которым заканчивается асфальт и начинается изрытое бульдозерами поле, с кучами смёрзшегося песка, припорошенного снегом, торчащими чёрными трубами и кусками арматуры. Поле боя города и природы. “Комендань”, – говорила Сусанна, которая только что получила квартиру на месте бывшего болота. Из её окон на двенадцатом этаже тогда ещё виднелся лес. Ещё и речи не было ни о каком отъезде, ещё не открыли границы и только-только распалась их женская семья, испокон века обитавшая под крышей в длинной ленинградской коммуналке неподалёку от Литейного: бабушка Сусанна, мама Хелена и внучка Таня. После отъезда Сусанны Таня с мамой остались ждать своего квартирного счастья, приготовившись эмигрировать на самую дальнюю окраину похлеще Комендани, пока, наконец, через несколько лет не эмигрировали в Хельсинки.
Таня возвращает себя из прошлого и осознаёт своё положение. Ей нужно где-то достать полтонны вербы для украшения актового зала. А она ещё не распустилась… Нужно прийти домой, сесть и на свежую голову написать сценарий. Правда, какая тут свежая голова в половине шестого вечера? Подхватив подол пальто, Таня встаёт со скамейки и направляется к выходу. Толкнув дверь, натыкается на сеющий снег и немного вальяжную, “тюленью” фигуру Игоря Владимировича. На припорошенном крыльце он смотрится почти естественно, только что не елозит брюхом по земле. В руках у него – незажжённая сигарета, очки – в мелких капельках.
− Ты чего домой не идёшь? – усмехаясь, кивает Таня.
− А ты чего не идёшь?
− Я-то как раз иду…
− Ну, пойдём…
Они идут мимо кованой решётки в виде морской волны, мимо овальной клумбы, в которой пока лишь – прошлогодняя сухая трава, мимо недавно установленных уличных тренажёров, у одного из которых уже отломано сиденье. Вечереет, и вместе с надвигающейся темнотой накатывает холод, забирающийся в каждую клеточку озябшего тела, будто зима решила напомнить, что она непобедима, как Красная армия. Игорь Владимирович, наконец, закуривает, и Таню обдаёт запах крепких сигарет.
− У нас в приволжских степях бывает и холоднее, – говорит он, выпуская дым через нос, – Только не в апреле, конечно.
− В апреле у вас там, небось, уже маки распускаются? – стуча зубами, отвечает Таня. Как истинная северянка, она никогда не спускалась южнее Москвы.
“Тюлень” беззвучно улыбается.
− Маки – это май. Встанешь с мольбертом – и чувствуешь себя Моне.
− Я готова сейчас почувствовать себя Амундсеном.
− Тоже неплохо…
Они выходят на проспект, упирающийся в ярко-жёлтый ледяной закат. Таня припоминает, что “Тюлень”, кажется, живёт где-то неблизко и ездит на трамвае, а до трамвайной остановки ещё целый квартал, как раз по дороге к Таниной шестнадцатиэтажке, где её ждут накормленный сын и, очевидно, голодный муж.
− Я так понимаю, ты решил перейти в оппозицию? – Таня, наконец, направляет разговор в более конструктивное русло.
− Я всегда в ней был, – он ещё раз затягивается и отшвыривает сигарету. – Ты разве не замечала?
Нет, она не замечала. Она вообще не слишком-то его замечала – круглого, усатого, иногда с перепачканными гуашью руками. А вот он, кажется, заметил её довольно быстро, и вот уже третий год, с тех пор, как Таня привела сюда сына и сама пришла за ним учительствовать, мягко, но настойчиво, подбивает клинья.