– Андрей, прошу тебя, дай.

Он словно не слышал.

– Дай, пожалуйста. Отдай это мне.

Он пожал плечами, словно ему нечего было давать и он не понимал, о чем его просят.

Ей стоило больших – мучительных – усилий заговорить о другом.

– Ну, хорошо. Пойдем, ты нам покажешь. Покажешь эту комнату.

– Когда наступит срок, сами ее найдете.

– И что ты будешь в ней делать?

– Я буду вести жизнь совершенного мужа. Читать Конфуция, к примеру. Или Данте.

– Кажется, я догадалась. – Наталья постаралась, чтобы все в ее лице свидетельствовало о необыкновенной догадливости (и гадливости к самой себе). – Умереть – то же самое, что перейти в другую комнату. Твои слова, мерзавец? Ты эту комнату имеешь в виду, сволочь?

– Я буду жить двести лет.

– Поздравляю. Значит, ты еще успеешь нас помучить.

– Успею, успею.


Ночью он застрелился.

Фил и Фоб

«… Разговор принял под конец вечера философско-метафизическое направление…»

Лермонтов, «Герой нашего времени»

Разговор становился уж очень отвлеченным, заоблачным, к тому же с каким-то инфернальным оттенком, а для дружеской вечеринки или, как сейчас говорят, корпоратива это, конечно, непозволительно. Более того, это скверно, ровным счетом никуда не годится – хоть зажимай нос, словно от дурного запаха. Но, увы, так бывает, и довольно часто: тот, кто болтал без умолку вначале, развлекал публику, сыпал остротами, шутками, каламбурами, под конец увядает. Зато молчуны получают вожделенную возможность хоть как-то заявить о себе, обозначить свое присутствие и подхватывают разговор, хотя и уводят его в непроходимые дебри, отстойники и выгребные ямы, без которых не обходятся наши привокзальные сортиры (кажется, меня повело немного не туда, вы уж меня простите).

Так получилось и на этот раз: когда за столом почти все замолкли, двое скучнейших половиков (так у нас называют плановиков, о которых все вытирают ноги) с тридцатилетним стажем стали крутить свою заунывную шарманку. Крутить и спорить о том, каких грешников будут вертеть над огнем, чтобы с них капал растопленный жир, каких варить в кипящем, измазанном сажей котле, а каких сажать на кол. Это, разумеется, вольный пересказ их беседы, ее, так сказать, общий смысл, к которому, по мнению большинства, сводятся все на свете отвлеченности: их ведь у нас очень не любят и не жалуют.

Поэтому наши милые дамы откровенно заскучали, томно зевая и напуская на лица выражение кокетливой меланхолии. Мужчины начали жадно курить, оркестранты – укладывать в футляры свои тарелки, барабаны и саркофаги… пардон, саксофоны (все-таки я сегодня изрядно набрался, хотя и обещал себе много не пить), а официанты убирать посуду и уносить бутылки, прежде всего выбирая те, на дне которых оставалась кое-какая пожива.

И лишь два наших философа упорно продолжали спорить и даже этак увлеклись, расхорохорились, ударились в азарт – словно от нетерпения поскорее попасть на вертел или на острие осинового кола.

Но их если и слушали, то недолго, и общество против них дружно восстало:

– Ну, хватит, господа. Пощадите. Давайте о чем-нибудь попроще и повеселее, а то эти ваши отвлеченности… Право же, надоело, мы устали.

Один из споривших, худой и сухощавый, благородной внешности, с бородкой лауреата Гонкуровской премии, но при этом – с йодистого цвета лицом и каким-то медицинским прибором, выпирающим из-под пиджака, обернулся на эти слова:

– Да ведь вся наша жизнь – сплошные отвлеченности. И чем она проще, тем загадочнее. Вот у меня вырезана половина желудка, я и жить-то не должен, благодаря же каким-то трубочкам, шлангам и краникам не только живу, но и философствую. Загадка!