Вася задумался.

«Вот допустим, Константин Петрович, если я выпью, вы захмелеете? А если захмелеете, может быть, станете подобрее? Я вот думаю – »

«Вася, прекрати думать. Немедленно».

7

Это сделалось вдруг.

К середине июля консервативная революция поднялась, как эпидемия холеры: о ней принялись писать и говорить все. «А что, Шаховская, такая ходишь нерадостная? – ядовито спрашивал Шпербер. – Ты глянь, какие люди поднимают на щит твои заветные думы! Титаны! Флагманы метафизики! Клейма негде поставить. Но, возможно, это будет не клеймо, а знак качества?» Шаховская хмуро отмалчивалась, но её передовицы потускнели, и тогда же пришёл к закономерному концу lune de miel с Константином Николаевичем.

Разумеется, она не жаловалась. Но её ответы, стоило завести речь о Леонтьеве, стали сбивчивыми и немногословными. Шаховская приходила в бешенство, когда её золотая монета разменивалась на медь и чуть ли не на куньи мордки, Леонтьев же это только приветствовал. («Девиз пропаганды: часто, долго, однообразно; повторяйте одно и то же, постоянно, разными голосами, громкими и негромкими».) Кто поведёт пропаганду, занимало его в последнюю очередь, и мысль о том, что чистое дело требует чистых рук, никак не смущала. Помнится, об Ольге Алексеевне Новиковой он говорил: хитрющая эта женщина! – и с большим одобрением говорил, и – сам бесхитростный и прямой до юродства – почему-то к таким людям, хитрющим, иезуитам, деятельным обманщикам, питал слабость. Это его свойство выводило из себя Ивана Аксакова.

У нас с Васей была своя беда: Ольга Павловна решила, что мы её подсиживаем. Раз за разом Фомин обращался к нам через её голову, и с каждым разом она становилась всё придирчивее, всё злее. А ведь я и забыл, каково быть во власти ревнивого ничтожества – да как охватит его страх за место, выслугу и барашка в бумажке. В девятнадцать лет, новоиспечённым, после Училища, титулярным советником, я вернулся в Москву. Известно, чем были московские департаменты Сената в те годы, при таком министре юстиции, как граф Панин, который на всё подчинённое ему смотрел как на своё поместье, и при всеобщей ненависти замшелых крючкотворов к нам, молодым правоведам. Жаловались, что ради ленивых и избалованных ребят (ленивые и гордые школьники, которые не умели порядочно составить доклад, но мастерски пели водевильные куплеты) выгнали, чтобы освободить место, старых и опытных чиновников – а эти старые и опытные до костей разъедены были… страшная это вещь, приказная ржа! Мы, во всяком случае, имели идеалы и желание служить закону и государству. А что до ученья, не у одних нас оно было лыком шито. Моё счастье, что в первые московские годы я имел дело более с бумагами, нежели с людьми, да и в департамент попал к Зубкову.

Итак, Ольга Павловна.

«Она же меня со свету сживает, – говорит Вася, – натурально со свету. И я знал, что так и будет. Я сопротивлялся вашему, Константин Петрович, беспрецедентному давлению! Я дня спокойно не дышал с тех пор, как вы занялись политикой!»

«Вася, окстись. Какая политика?»

«Да та самая! Вот раскопают эти дрязги с Обуховым, кому что будем доказывать? На вывеске литература, а внутри политика и вредный умысел!»

«Потерпи. Фомин вот-вот получит назначение».

«Да, и в тот же день про меня забудет. – Он поискал в памяти нужное слово и счастливо нашёл. – Сильные мира сего, они типа что очень неблагодарные».

«Ну какой же из Евгения Петровича сильный мира сего? Посмотри, как он перед Шпербером стелется. А тот и сам на посылках».

Вася недоверчиво фыркнул.

«Небрат на посылках? Разве что у дьявола».