Впрочем, был также Нессельроде и на десятилетия вперёд выпестованный им дипломатический корпус, где с фонарём нельзя было найти человека русского по душе и устремлениям; были и остзейские немцы с их холодным презрением ко всему, что Undeutsche, с ненавистью к нам, ненавистью слабого к сильному, облагодетельствованного – к благотворителю, увидев и осознав которую, Юрий Самарин ещё в 1847 году пустил по рукам свои «Письма из Риги» – чуть-чуть не отправили они автора в Сибирь; были памятные слова Николая Павловича: «Русские дворяне служат России, а немецкие – мне», – и не уверен я, что это апокриф.
– Выходит, зря крошил Александр Невский псов-рыцарей, – с обманчивым спокойствием сказала Шаховская. – Это на подмогу нам выезжает конница из Тевтобургского леса.
– Нет, это его дружки татаро-монголы скачут, аж спотыкаются, – ядовито парировал Обухов. – Встречал я, Катенька, таких, как вы, вообразивших, что не Европу мы спасли, а себя спасли от Европы благодаря татарам, вечное им за то спасибо.
Шаховской меньше всего хотелось солидаризироваться с татаро-монголами.
– Нет! – сказала она гневно, уже не заботясь о спокойствии. – Мы сами по себе!
– Ну конечно же, сами. Зачем так нервничать? – Бисмарк, до этого погружённый в созерцание шёлковой смуглости невысокого молодого человека с красивыми злыми глазами, присоединился к разговору и примиряюще повёл рукой. – Между рыцарями и татарами, всё как заведено. Мост, вот что мы такое. – Он перехватил насмешливый взгляд Обухова. – Или форпост. Форпост. Так даже лучше.
– Чей форпост-то?
– Это с какой стороны смотреть. Для Европы – форпост татар, для татар – форпост Европы. Что я вам здесь прописи объясняю.
«И вот, наглотавшись татарщины всласть, вы Русью её назовёте, – сказал я Васе. – Помнят ещё Алексея Толстого? Удивительный был человек и до чего ненавидел московский период, самый, по его мнению, подлый за всю нашу историю; мерзости обезображенной трёхсотлетним игом нации. А до татар мы были, разумеется, европейцами чисто арийского происхождения, почище даже, чем немцы».
«Я домой хочу, – ответил на это Вася. – Пойдём уже?»
И лучше бы мы пошли.
Компания двигалась вдоль решётки Летнего сада, и в центре, как солнце, неторопливо шествовал и сиял Обухов, и остальные вращались вокруг него, как планеты, некоторые со своими малыми спутниками, удаляясь, возвращаясь, меняясь местами, в переливчатом блеске франтовства, шуток, молодости. Бисмарк взял на себя роль беззаконной кометы, кружил от одного к другому – такой неожиданно старый на фоне юных лиц, которым он восторженно и мягко улыбался, что становилось жаль его, накрытого тенью его всё более близкого и всё более безрадостного будущего.
«Вася, не смотри под ноги. Смотри по сторонам».
Непривычный вид Выборгской стороны и автомобили, несущиеся по набережной, напоминали о переменах, а Город остался прежним – одной решётки Летнего сада было довольно, чтобы розовый гранит и золочёные изгибы розеток уничтожили время. Перемен было слишком много, я привык к ним легче, чем думал, – потому ли, что они обрушились на меня разом и я очутился в готовом мире, чужом и самодовлеющем, тогда как медленный процесс становления, когда ещё кажется, что можешь воспрепятствовать тому или иному новому, а то или иное старое видишь живым и сопротивляющимся, свёл бы меня с ума. Сейчас, между решёткой Летнего сада с одной стороны и изменившимся видом через Неву – с другой, как никогда было ясно, что изменившееся не смогло изменить в этом проклятом городе главного, и выжило в нём то, что я ненавидел, его сердцевина, суть: гордыня и равное безразличие к человеческому и божескому. Со всеми его соборами!