«Ну что ему от меня надо? Сколько нужно бумаг на одного самоубийцу?»
«Вася, он не хуже тебя знает, что это было убийство».
«Тогда пусть так и скажет, что я вру».
«Нет, зачем же. Он выжидает. Нюхает воздух. Не решил ещё, на какой ноге будет танцевать. У него нет прямого приказа, понимаешь? Допустим, заставит он тебя сказать правду, а после выяснится, что такая правда начальству не годится. Этот молодой человек сделает прекрасную карьеру».
«Но мне-то что делать?»
«Теперь уже ничего. Стой на своём. В крайнем случае пойдёшь к Шперберу, упадёшь в ноги…»
«К Шперберу?»
«Вася, Вася. Ты совсем не слышишь, что вокруг говорят. Покойный-то – генеральный директор “Берега”. Кто у тебя совсем недавно документацию на товарищество “Берег” запрашивал?»
«…Да, верно. Как-то не обратил внимания. Константин Петрович, мы ведь не будем убийство расследовать?»
«Не хотелось бы. У нас ни навыков, ни полномочий…»
«И Вражкин на меня взъелся. Может быть, он знает? Ну, про вас?»
«Откуда ему знать, если ты не говорил?»
«Шаховская проболталась».
«Вот это вряд ли».
Шаховская быстро оправилась и вновь порадовала пенсионеров и дворников-инородцев рассуждениями о первой декаде Тита Ливия. Не получилось бухнуться с неба на землю и открыть всем глаза (речами, статьями, романами, лекциями, чем придётся, тем и открыть) – проточим камень прилежной водою. («Мы будем брать количеством с теми, кому качество недоступно».) Шпербер смеялся над нею в глаза, Фомин, связанный с отцом Шаховской нерушимыми узами тайных неблаговидных сделок, отечески кряхтел, чиновники администрации смотрели как на привилегированную сумасшедшую (и это значит: разные чувства вызывают привилегированные сумасшедшие у маленьких и по большей части неумных людей). Вася, если Шаховской взбредало в голову полировать на нём свои силлогизмы, кричал: «Отстань, ты нас всех похоронишь!»
«Трух, трух, а инде и рысью, – сказал я ему. – Не нужно бояться, ничего у неё не выйдет. Как не вышло у Константина Николаевича в “Варшавском дневнике”».
«Почему?»
«Для газеты нужен успех; участие публики, если не сочувствие, то озлобление. А такое равнодушие ничем не пробить. Вот ты, когда читаешь – »
«Это вы читаете, Константин Петрович, а я так, глазами двигаю».
«Вот именно. И не ты один».
«Вам оно и на руку», – догадливо сказал Вася.
«Я в самом деле не люблю идеологов и не доверяю инициативе снизу, – признал я. – Никакой».
«Да? Тогда давайте вы мне продиктуете заключение».
Не знаю, как так вышло, но по мере того, как я осваивался в теперешнем Своде законов, Вася сваливал на меня всё больше своей работы: уже не совет спрашивал, а нахально просил продиктовать. Я был заинтригован и не заметил, как втянулся.
Нормативным актам двадцать первого века, кособоким и небрежно составленным, соответствовал стиль рядовой документации – а тому было прискорбно далеко не только до образцовых бумаг Государственной канцелярии и шоколадного слога Госсовета. Под пером (под, увы, пальцами) Васи и его коллег, ближних и дальних, русский язык представал искалеченным, ободранным, недостаточным и в то же время – рыхлым, где – рахит, где – водянка; развинченные суставы, бессмысленный осовелый взгляд. И, вновь увы, был это не природный уродец, а гомункулюс, выпестованный плод всё тех же подьячих-алхимиков. Неспособность одних, лукавый ум другого, староприказные увёртки – всё смешивалось в их ужасном котле и шло в дело.