И поделом! Нельзя заклинать духов крови и почвы, будить тайные, тёмные силы после того, как сотни лет ушли на то, чтобы загнать их под спуд. Ещё и со словом революция среди заклятий! отказываясь понимать, что существительное, особенно такое, всегда перевесит эпитет. Задолго до всех этих чтимых Шаховской немцев о «революционном консерватизме» говорил и писал генерал Фадеев, обожаемый дядя С. Ю. Витте, и что же? Очень быстро заткнули генералу Фадееву рот, в придачу высмеяв: прав не прав, а зря сунулся, – как зря сунулся после него Лев Тихомиров с «Монархической государственностью».

Бисмарк потому и Бисмарк, что не из каких-то недр явился, а из прусского юнкерства.

«А что-то вы говорили про императора в пещере…»

«Да. Говорил. Но, Вася, это совсем другое. Пещера тайная, а не император.

Der alte Barbarossa,
Der Keiser Friederich,
Im unterirdschen Schlosse
Halt er verzaubert sich.
Er ist niemals gestorben,
Er lebt darin noch jetzt…[2]

Это Фридрих Рюккерт. Прекрасный поэт. Ты знаешь по-немецки?»

«Нет! И учить не буду!»

Надписи продолжили появляться (иногда они предлагали делать революцию, иногда – купить лауданум), но людей из окон больше не выбрасывали. Дело о гаражах в очередной раз ушло под сукно. Аркадий Шпербер таинственно появлялся и пропадал. Я изучал двадцать первый век: он вырастал постепенно вокруг высокими безобразными домами, и башнями Москвы на горизонте, и, на западе, всё чётче проступающими очертаниями новой, бессильной Европы – дальше, за Европой, тяжёлым боевым кораблём выплывала из атлантического тумана сверкающая громада Соединённых Американских Штатов. Огромный мир волшебно рос, ветвился, в мозаику складывался из заголовков новостей в Васином смартфоне и крикливой ругани там же; более бесчувственный мир, и более трусливый, и скаредный; полнился сиянием июньских листвы и воды, игры света – и вот это было тем, что не изменилось и, не связанное напрямую с прошлым, делало его частью общего всем временам времени.

Я осваивался и в Васином мирке, где под покровом суеты не происходило вообще ничего, и все (при наличии) страсти, весь (уж какой был) жар сердец прилагались к дрязгам и пустякам. Директором юридического отдела и непосредственным Васиным начальством была скорее особа, нежели дама, немолодая (что не только ею игнорировалось) и бесплодно энергичная. Подчинённые – Вася и две бесцветные барышни – находились с этой Ольгой Павловной в трагическом разладе. Они, по её мнению, не хотели. Фомин тоже жаловался, что, кроме него, никто ничего не хочет, и напоказ засучивал рукава – всё сам, сам! – на заурядный объезд бросался как в штыковую атаку. Ольга Павловна знала лучше. Она ничего не делала сама, но говорила за всех. Всё, что делалось в строгом соответствии с её указаниями, приводило к ошибке, и, видя ошибку, Ольга Павловна искренне не видела её авторства. Ну что опять такое! говорила она. Когда же вы научитесь делать как сказано! Что значит «так и сделали»? Я им говорю одно, делают они прямо противоположное, а потом смотрят мне в глаза и заявляют, что я сама виновата! Сперва праведное негодование её душило, после – жалость к себе и мысль о том, как несправедливы и неблагодарны люди; каждый раз это было мучение для себя и других, но для других всё же больше; счастье ещё, что беспрестанной работой отдел не томили, и как-то они справлялись, молча делая по-своему либо не делая вообще. Прекрасно я понимал, почему Вася лжёт и изворачивается, вместо того чтобы искать у начальницы помощи, когда следователь Вражкин начал тягать его на допросы.

Лев Александрович Вражкин, молодой человек не многим старше Васи и Шаховской, возненавидел Васю с первого взгляда. (На тот же первый взгляд более подходящим словом было бы «невзлюбил» – ненависть как-то не вязалась с этим хладнокровным и видимо чуждым страстей юношей, – и всё же ненавистью это было с самого начала.) Словно бы сразу, как глянул, позавидовал – но чему? Вася не был писаный красавец, или щёголь и daredevil в стиле Шпербера, или