«В тех случаях, когда я слишком рассержена, или даже просто раздражена, я делаюсь неестественно спокойна. Этот тон взбесил ее еще более; она ожидала вспышки.

– Вам 13 лет, как вы смеете!

– Именно, m-lle, мне 13 лет, и я не хочу, чтобы со мной так говорили; прошу вас не кричать.

Она вылетела как бомба, крича и говоря разные неблагопристойности. Я на все отвечала спокойно, отчего она приходила в еще большее бешенство.

– Это последний урок, что я вам даю!

– О, тем лучше! – сказала я»[3].

Лена усмехнулась. Подумаешь, геройство. Ты вот попробуй простоять минут двадцать с непроницаемым лицом, покуда разоряется Розалия. И твоя мама ее никак не рассчитает, уж это несомненно. Нет, неприятная эта Marie: отчего мама с подругами в Ленином возрасте сходили по ней с ума? Впрочем, мамины старые книги ей многие непонятны. Тоже вот «Княжна Джаваха». Но это уж года полтора назад было. Мама ее тогда вытащила, пыльную из глубин плакара, с таким счастливым видом, будто нашла сокровища Али-Бабы из своего же кукольного спектакля. Джаваха показалась Лене на редкость противной девицей. Мама огорчилась и немножко обиделась, но дедушка неожиданно поддержал Лену. Не вполне, правда, понятными показались слова его защиты. «Дитя право, Аня. Она чувствует беспредельную фальшь этой всей нашей романтизации Кавказа. А что хорошего? Вправду ведь говорят, одно умаление титулования. Всякий головорез, у которого в подчинении пятеро таких же головорезов и в собственности дюжина баранов – уже князь. Что Россия видела от этого края, кроме головной боли? А нынче и вовсе доромантизировались – посадили себе на шею понимаешь кого». Мама тогда испугалась почему-то и противную книгу отложила подальше. Дочитывать не пришлось.

И эту великую разнесчастную Marie, пожалуй, она тоже не станет домучивать до конца. Завтра найдет дома что-нибудь поинтереснее.

Лена машинально попыталась стряхнуть пальцами лиственную тень, закачавшуюся на странице. Усмехнулась своей ошибке.

Классе в пятом, когда Лена печалилась над книжкой об осаде Парижа, дедушка к слову рассказал ей о том, как из осажденного Парижа летали на воздушных шарах. На воздушном шаре полетать ей и до сих пор хочется еще больше, чем на аэроплане. Весёлая корзина – гондола, что качается, как палуба корабля. Нет, больше: как качели. Воздухоплавание… Мореплавание, жаль, нет у тебя здесь воздушной сестры! Крылатой сестры с картой небесных течений в руках.

Профиль Навигации сделался четче, белизна мрамора налилась молочной, лунной яркостью. В саду неуловимо менялся свет, сгущалась та особая призрачная белизна, свойственная только здешним летним ночам. Скоро сторож начнет сердито обходить дорожки. Уже и гуляющих почти не осталось.

Ах, нет, где-то недалеко за деревьями ещё слышится разговор…

Разговор? Не разговор, голос оказался одинок. Мужской голос. Нет, не мужской – ломкий, юный. То звонкий, то глуховатый, как расстроенное фортепьяно.

Голос подошел ближе.

Лене неожиданно сделалось зябко.

– Созидающий башню сорвётся,
Будет страшен стремительный лёт
И на дне мирового колодца
Он безумье своё проклянёт.
– …Разрушающий будет раздавлен,
Опрокинут обломками плит,
И Всевидящим Богом оставлен,
Он о муке своей возопит, —

бросила Лена в зелёную полутьму, опередив незнакомого на несколько мгновений.

– А ушедший в ночные пещеры,
Или к заводям тихой реки,
Повстречает свирепой пантеры
Наводящие ужас зрачки,
– …Не спасёшься от доли кровавой,
Что земным уготовила твердь.

Мальчик, нет, уже не мальчик, это подумалось зряшно, юноша, ведь и самое Лена уже девушка, а не девочка, вышел из-за куртины и остановился перед ней. Вовсе не наблюдательная, она почему-то одним взглядом вобрала на сей раз всё: высокий, на голову ее выше, темные волосы открывают высокий лоб, слишком, пожалуй, тонкие губы, напряженные, неулыбчивые, горделиво вскинутый подбородок. Лена отметила и тщательную складку на брюках из «чертовой кожи», и то, что рукава «охотничьей» куртки незнакомцу уже коротковаты. Эта беда и ей была постоянно знакома, поэтому странно роднила. Белые воротнички и темный шейный платок были к лицу.