– Или не повезло?

В разбитый нос ударило резким запахом пережженной, наверняка свекольной, сивухи, источавшийся из литровой медной кружки, которую один из собутыльников, совал Петру, упирая ею в висок. С трудом, задействовав правую руку, Петр повернулся на левый бок, оперев локоть левой руки в землю, слегка приподнял тело. Перед глазами все потемнело, затем окружающий мир несколько раз искривился, одновременно погружаясь в легкую дымку, которая постепенно начала рассеиваться, и следом за этим, реальность приняла почти привычные очертания. Перед ним на корточках, едва удерживая равновесие, восседал светловолосый, кудрявый парень лет восемнадцати, глупо улыбаясь во всю пьяную физиономию, не в силах произнести ни слово, мыча и гримасничая, протягивал Петру почти полную кружку. Из-за стола донеслись вопли одобрения более искушенных в пьянстве, чем этот безусый юнец, а посему и слегка менее опьяневших гуляк.

– Давай-ка, дорогой товарищ, прими нашего угощения, хотя мы тебя и так изрядно угостили, – хихикнул, по-видимому полицай Василь. – Выпей, чтоб не так страшно было, да и мне спокойней, только все до дна, не то расстреляю, – беззлобно добавил он.

Петр поднял, уже стоящую на земле вместительную кружку дрожащей рукой, с трудом поднес ее к разбитым губам успев при этом сглотнуть обильно выделившуюся слюну, и стал очень медленно, цедя сквозь едва разжатые зубы, как он это делал всегда, вливать в себя отвратительного запаха жидкость. На удивление быстро кружка опустела, и Петру показалось, что он выпил не больше граненого стакана, что тоже немало, на самом же деле в кружке изначально было ни как, не менее полулитра самогона.

– У, – громко загудели за столом, – сибиряк не иначе. Давайте его в бане запрем, нехай отсыпается, а то сами-то как пить дать напремся в пашню. Убежит ненароком, чем черт не шутит.

– Да и хрен с ним, – подумалось Петру, лежащему навзничь на холодной земле. И его еще слегка теплящееся сознание, вместе с телом, устремилось вслед за поднимающимися в небо ногами, увлекающими всего без остатка в темноту к тучам и звездам, и Бог знает куда еще.

– — – — – — – — – — – — – — – — – — —


Черниговка заметно опустела и приобрела женское лицо. Война выполняла свое дело настойчиво и бесцеремонно, приглашая на ратный подвиг, все новых и новых мужчин. Уходили целыми семьями, по три, четыре человека. Вначале, провожали матерых, понюхавших пороху, обученных воинов. Казалось, что на этом все и закончится, ведь война не может продолжаться очень долго. Были и такие, особо убежденные в силе красной армии, «знатоки», которые, вполне серьезно, пытались убеждать своих не очень-то легковерных земляков в том, что война вот- вот закончится, и их, переодетые в военную форму, односельчане благополучно вернутся к своим женам, мамкам и деткам, так и не успев доехать до мест сражений. Степан Павлович Стриж шестидесятитрехлетний ветеран империалистической, относился к подобным рассуждениям, как к пустой болтовне, не знающих жизни людей. Он-то представлял наверняка, что с германцем придется повозиться изрядно, что еще много раз бабы будут лить слезы, провожая своих героев на фронт, а потом истошно реветь, получив похоронку. Так оно и происходило. Сам он проводил на фронт старшего, из двоих сыновей, Петра, да двух зятьев. Обе дочери, как и полагается, давно покинули отчий кров. Старшая, Ганна, жила собственным хозяйством, с детьми, в доме, который они с мужем построили в году, наверное, тридцать восьмом. Арина, с детьми, жила вместе с родителями мужа, в их доме. А так как ее муж был их единственным ребенком то об отделении никто и не помышлял, тем более что места хватало всем с лихвой. Этот факт, на протяжении уже нескольких лет, не давал Степану покоя. Нет, с Ариной-то все хорошо, живет в довольствии, при муже, и его родителях. Все чин чином. Беспокоил Петр, покинувший отчий дом с диким скандалом, и со срамом, как когда-то, казалось Степану, а после, ютившийся в тесной и ветхой избушке, доставшейся его жене Александре от покойной бабки. Теперь, когда от ушедшего на фронт, одним из первых, Петра, уже три месяца не приходило ни весточки, это беспокойство отца превратилось в тягостное чувство вины. Иначе и не могло быть. Он, овдовевший пару лет тому назад, роскошествовал, вместе с пятнадцати летним Яковом и тринадцати летней Маней, в просторном, крестовом доме. А, его старший, по сути главная и единственная надежда, оставил свое семейство, жену красавицу, что уж теперь отрицать, с полуторагодовалой дочкой, в тесной развалине.