Семья Рыбаковых до войны жила на выселках, от Городища вёрст пять будет. Держали там колхозную пасеку, ну и своих ульев с пяток имели. Жили, как все, работали в колхозе, хозяйство своё было, справное. Сам Порфирий Рыбаков охотником знатным был, как и его отец, а до него – и его отец.

Поэтому, как только началась война, собрал Порфирий старый вещмешок, и отбыл на фронт. А за ним и пятеро сыновей, а после них и две дочки – отучились на медсестёр, обняли мать, только что и махнула она им вслед рукой, ослепшая от слёз.

А вернулся с войны один сын – Иван. Да и тот, израненный и обездвиженный, с телеги односельчане сняли, да и положили на лавке дома. Не долго мать смогла смотреть на сына, вышла утром к колодцу, присела на приступок, да и затихла. Сестра её Марьяна, которая сама осталась вдовой – муж пропал без вести в первый год войны, осталась за Иваном ухаживать. Лечила травами, да еще одной ей ведомыми словами, а кое-как и уговорила Ивана – сам старался встать, руки-ноги обездвиженные чтоб работали.

Так и поднялся, какими силами, никому не ведомо, но вот хромота сильная осталась, с палкой чаще ходил, но всё ж своими ногами! Восстановил и пасеку, к председателю наведывался частенько, егерем просился, ну и взяли в помощники. А потом приехал из города на казённой машине бравый генерал, расспросил в колхозе, где здесь такой проживает – Герой Советского Союза Иван Порфирьевич Рыбаков. Так и нашёл орден своего героя, а односельчане узнали, что Иван спас свой взвод, ценой своего здоровья и почти что жизни… чудом выжил.

Потому и остерегалась сейчас горластая Семёнчиха рот открывать, от того и попятилась чуть испуганно назад да затараторила:

– Что ты, Иван, разве я со зла! Я ведь о сыне своём толкую, а не о девочке пострадавшей, и так ей, бедняжке досталось!

– За сына твоего, увальня ленивого, можешь так не переживать! – отрезал Иван Порфирьевич, – Девки за ним в очередь стоять не станут, а той, которая и позарится на такое сокровище, подумать стоит – прокормит ли этакую-то прорву! Ты его, Фиса, видать на убой кормишь, а?

– Вот ты Иван своих детей не нажил, потому так про чужих говоришь, – пробурчала недовольно Семёнчиха.

– А ты про своего говори, ты-то сама чего же чужую девчонку хаешь, а твоего оболтуса не тронь?! Кстати, скажи ему, Генке своему, ещё раз возле яблонь своих увижу – будет хромать остаток жизни, не в пример меня шибче!

Да, как ни крути, а правду Семёнчиха говорила, хоть и злым своим языком… Вернулась Люся в Городище после лечения в городской больнице, а со двора своего почти и не выходила. Стеснялась своих шрамов, на щеке, на шее, на руках… Да и косы её, каштановая гордость, теперь были коротко острижены, на голове тоже были шрамы. Повязав платок, шла утром Люся хозяйничать во дворе, и не унывала. Так же, как и раньше, улыбалась бабушке и маме, рассказывала про больничных своих знакомцев, но вот выходить со двора ей не хотелось… Всё казалось, что встречные прохожие и соседи с ужасом смотрят на обезображенную девушку, и вопросов тоже не хотелось – как да что случилось той страшной ночью.

– Люсь, ты зря, – убеждала подругу Даша, которая обязательно навещала подругу, когда в выходные приезжала с учёбы домой, – Ты что же думаешь, что вон дядька Иван Рыбаков или Мизулин Лёня, которые с войны пораненными вернулись, должны своих недугов стесняться? Ты всё та же Люся, умная и добрая! И я считаю, что ты зря в институт не пошла!

– Может быть на следующий год поступлю, как всё заживёт, – тихо отвечала Люся, – Ты права, Даша… только шрамы-то у меня свежие, посмотри, какие страшные… Пересижу пока дома, в колхоз на работу устроюсь, если примут куда. А на будущий год уж в институт, или как ты – в техникум. Никуда они от меня не денутся.