Сказать по правде, когда я делал уроки, я имел привычку грызть ручку. Сначала колпачок у неё сгрызал, потом – завёртку… Раньше были такие шариковые ручки с пластмассовой завёрткой под колпачком; они и сейчас, бывает, продаются, только я ими, бюджетными, больше не пишу, да и давно прошла привычка грызть пишущие принадлежности. А тогда грыз. Грыз автоматически, не осознано, особенно когда, например, пытался разгрызть никак неподдающийся мне гранит ёбаной алгебры. Будучи разгрызенными, эти завёртки совсем переставали удерживать чернильный стержень, потому стержень выскакивал из ручки, и ею уже невозможно было что-либо написать.


Под прицелом отчимовского взгляда, честно думая над решением задачи, я опять начал грызть ручку… И тут отчима распружинило.


Он яростно закатился своим трещоточным смехом: заготовлено, без придыхания, с несдерживаемым выбросом слюны. Он так и смеялся-плевался перегаром, пока не высмеял весь задуманный для унижения лимит деревянного смеха: «Блядь, сука! Ты уже все ручки в доме сожрал! Жрёшь их и жрёшь, блядь! Ни одной целой в доме не осталось, все ручки сожрал! Я сегодня их даже в жопу себе запихивал – чтобы ты не грыз их. Они же говном воняют, понюхай, блядь, они воняют, а тебе всё похую, ты и с говном их сгрызёшь!». И, изобразив крайнее омерзение, брезгливо сморщился на меня своей перегарной небритостью…


Много позже я понял, что в этот вечер отчиму просто нужен был очередной повод для самоутверждения, причем – последний бой как трудный самый. Этот тридцатилетний дурак явно тщательно планировал сценарий вечерней психической экзекуции над мальчишкой, которого – по идее! – должен был считать пусть и неродным, но всё равно – сыном. И лучшего повода, чем изгрызенная ручка, взрослому мужику не придумалось. Да ему и не надо было каких-то глобальных поводов, ему была нужна лишь возможность унизить, растоптать психологически, опустить… А с поводом, как известно, можно и до фонаря доебаться.


Мне стало больно и обидно. Боль и обида позвали на помощь разум и отчаяние. На манер «финки» я зажал в ладони свою изгрызенную ручку и тихо прошептал: «Это школьная ручка. Я ей сегодня в школе писал. Она в портфеле лежала. И поэтому она не воняет. Если ещё раз так сделаешь, я тебе ручкой глаз выколю».


Это был первый раз, когда маленький щенок показал зубки большому кобелю. Потом ещё были и зубки, и зубы. И моё понимание, что отчим тратит свою жизнь на то, чтобы обрести, а обретя – ограждать и лелеять то, на что кроме него никто собственно и не претендовал: первенство, главенство среди тех, кто жил с ним рядом. И пьяные монологи, и растаптывающий смех, и изгрызенная шариковая ручка в жопе – всё это были его инструменты… Видать, это карма каждого отчима: ему некайфово без обретения лавров первого, главного и лучшего. И даже если уже напялен на голову лавровый венок победителя, и пора уже хотя бы попытаться пожить для других, – всё равно он не может остановиться в своём первенстве, потому что венок виснет на ушах и застит глаза, а сквозь ароматную листву не видно, как неродные дети становятся всё более чужими.


В те годы в нашей семье каждый занимался своим делом. Отчим – самоутверждался, а маленький щенок рос и хотел убить большого кобеля. К осуществлению своей мечты я шёл каждый день. Чаще всего мои шажки получались маленькими: это когда злоба – бессильная, а крику – на всех соседей. Но однажды, когда сильно поддатый отчим в очередном приступе самоутверждения перегнулся через пьяный стол и при гостях картинно сграбастал меня за шею, чтобы в кураже одним махом вышвырнуть из-за стола, сидящий во мне маленький щенок показал зубы. Со всего размаху, с правой, как когда-то подсмотрел у школьного хулигана Лёпы, я кинул свой кулак в жующий рот отчима.