– Как ты себя чувствуешь? – спросила мать.
– Ничего, – ответила я.
– Я не тебя спрашиваю, Элли.
– Я в полном порядке, – сказал брат.
– Не тошнит?
– Нет.
– Голова не кружится?
– Нет.
– Ты ведь мне все равно не скажешь?
– Не скажу, – подтвердил он и засмеялся.
– Я не хочу, чтобы ты играл в регби, – твердо сказала мать.
Он спокойно взглянул на нее:
– А мне все равно, что ты не хочешь, я буду играть.
Он взял чашку и сделал три больших глотка, наверняка они обожгли ему горло, но он не подал виду.
– Это слишком опасно, – сказала мать.
– Жить вообще опасно.
– Я не могу на это смотреть.
– Тогда не смотри, но я все равно буду играть, потому что я еще никогда не чувствовал себя таким живым. И таким счастливым, – сказал он и вышел из-за стола.
Мать отвернулась к раковине и смахнула что-то со щеки. Может, слезу? Я поняла: она плачет из-за того, что раньше брат никогда не применял к себе слово «счастливый».
Перед тем как уложить бога спать, я, как обычно, дала ему перекусить. Теперь его клетка стояла во внутреннем дворике, и от ветра ее закрывала ограда, построенная новыми соседями – теми, которых мы еще не знали и которые въехали вместо мистера Голана. Иногда мне еще казалось, что через планки забора на меня смотрят его бледные, прозрачные, как у слепого, глаза.
Я опустилась на холодные плитки и наблюдала, как бог шевелится под газетой. Было холодно, и я поплотнее закуталась в одеяло. Небо над нами было черным, огромным и пустым: ни самолета, ни звезды. Постепенно эта пустота, которая была наверху, заполняла меня изнутри. Она стала частью меня, как веснушка или синяк. Как мое второе имя, которым меня никто не называл.
Я просунула палец через сетку и нашла его нос. Его дыхание было теплым и легким, а язык – настойчивым.
– Все проходит, – тихо сказал он.
– Хочешь есть?
– Немножко, – ответил он, и я просунула в клетку морковку.
– Спасибо, – сказал он. – Очень вкусно.
Сначала я решила, что это лиса так громко дышит и шуршит сухими листьями, а потому потянулась за крикетной битой, валявшейся во дворике еще с лета. Я осторожно двинулась на звук и у задней изгороди увидела ее: розовую мохнатую кучу, бессильно раскинувшуюся на мешке с соломой. Она повернула ко мне измазанное грязью лицо.
– Что с тобой?
– Ничего.
С моей помощью она поднялась и начала стряхивать листья и веточки со своего любимого халата.
– Я убежала, потому что они опять ссорятся, – объяснила она. – Сегодня очень сильно, а мама кинула лампу в стену.
Я взяла ее за руку и повела к дому.
– Можно, я у вас останусь сегодня? – сказала она.
– Я спрошу у мамы, но она точно согласится. – Мать всегда соглашалась.
Мы присели на корточки перед клеткой и прижались друг к другу, чтобы было не так холодно.
– С кем ты здесь разговаривала? – спросила Дженни Пенни.
– С кроликом. Знаешь, он ведь говорящий. У него голос как у Гарольда Вильсона[8].
– Правда? А со мной он будет разговаривать?
– Не знаю. Попробуй.
– Эй, кролик, кролик, – позвала она и ткнула его в пузо своим коротким толстеньким мизинцем. – Скажи мне что-нибудь.
– Ах ты, засранка, – сказал бог. – Больно ведь! Дженни Пенни минуту посидела молча. Потом посмотрела на меня. Потом еще подождала.
– Ничего не слышу, – сказала она наконец.
– Может, он устал, – предположила я.
– А у меня тоже один раз был кролик. Я тогда была совсем маленькой, и мы жили в фургоне.
– И что с ним стало? – спросила я, уже чувствуя жестокую неизбежность того, что последует.
– Они его съели, – сказала Дженни Пенни, и по ее грязной щеке к уголку рта сбежала одна слеза. – Сказали, что он убежал, но я знаю, как все было. Вкус-то был совсем не такой, как у курицы.