Маме и папе Чарли тоже нравился, и мы всегда подвозили его домой после матчей, потому что его родители никогда не приходили посмотреть на игру и мои родители его жалели. А я думала, что ему повезло. Его отец работал в нефтяной компании и таскал свою семью из одной нефтяной страны в другую, пока ресурсы во всех них не иссякли. Тогда его родители развелись (факт, который крайне занимал меня), и Чарли решил, что лучше жить с вечно работающим отцом, чем с матерью, которая вскоре после развода вышла замуж за парикмахера по имени Иэн. Чарли сам готовил себе еду, и у него в комнате имелся свой телевизор. Он был самостоятельным и неуправляемым, и мы с братом оба считали, что если когда-нибудь попадем в кораблекрушение, то хорошо бы оказаться на необитаемом острове вместе с Чарли. Когда машина делала крутой поворот, я специально приваливалась к нему, чтобы проверить, не оттолкнет ли он меня, и он не отталкивал. К счастью, жар от печки достиг уже и заднего сиденья, мы все разрумянились, и не видно было, как я краснею, поглядывая попеременно на брата и Чарли.

Чарли жил на главной улице богатого пригорода недалеко от нас. Сады здесь были ухоженными, собаки подстриженными, а машины отполированными. Похоже, одного взгляда на такое великолепие хватило, чтобы испарились последние капли жидкости из полупустого стакана моего отца: он выглядел грустным и подавленным.

– Какой прелестный дом, – сказала мать, и ни капли зависти не просочилось ни в ее голос, ни в сознание.

Такой уж она была: всегда благодарной за то, что имеет. Ее стакан был не только наполовину полон, но к нему словно прилагалась гарантия постоянного пополнения.

– Спасибо, что подвезли, – сказал Чарли и открыл дверь.

– Всегда рады, Чарли, – ответил отец.

– Пока, Чарли, – сказала мать и взялась за рычаг, чтобы отодвинуть наконец сиденье.

Чарли наклонился к Джо и негромко сказал, что они поговорят попозже. Я тоже наклонилась и сказала, что и я хочу поговорить, но он уже вышел из машины.


Вечером голос диктора, объявляющего результаты футбольных матчей, просачивался в кухню из гостиной – монотонная скороговорка, похожая на прогноз погоды для судов, но совсем не такая важная и интересная. Мы часто оставляли телевизор включенным, когда уходили в кухню. Я считала, что это делается для компании: как будто нашей семье предназначалось быть гораздо больше, чем она есть, и этот голос издалека словно замещал отсутствующих.

На кухне было тепло и пахло сдобой, а за выходящим в сад окном, будто голодный гость, маячила темнота. Платан, еще голый, казался сложной системой вен и нервов, тянущихся в темно-синее небо. Мама говорила, что это цвет формы французских морских офицеров. Французское морское небо. Она включила радио. «Карпентерс» пели «Еще раз вчера»[7]. У нее было задумчивое, даже грустное лицо. Отца в последний момент вызвали на помощь клиенту, который, скорее всего, помощи не заслуживал. Мать начала подпевать. Она поставила на стол блюдо с сельдереем, улитками и любимые мной вареные яйца, которые треснули в кастрюльке, отчего их липкая внутренняя сущность распустилась вокруг белым кружевом.

Брат, розовый и сияющий, вышел из ванной и уселся рядом со мной.

– Улыбнись, – попросила я.

Он послушно улыбнулся. Я полюбовалась новой черной дыркой посреди его рта и попыталась засунуть в нее улитку.

– Прекрати, Элли! – прикрикнула мать и выключила радио. – А ты, – погрозила она брату, – не разрешай ей.

Брат перегнулся через стол, чтобы полюбоваться своим отражением в дверном стекле. Новые раны шли новому ему; они совершенно изменили пейзаж его лица, придав ему мужественность и благородство. Он нежно прикоснулся к опухшему глазу. Мать с грохотом поставила перед ним чайник, но ничего не сказала. Она явно не одобряла этой гордости и самолюбования. Я взяла еще одну улитку, подцепила маленькое тельце концом булавки и попыталась вытащить ее из ракушки, но оно не поддавалось. Это было странно: как будто, даже умерев, она говорила: «Я не сдаюсь».