Самое ужасное, что это великолепие я больше никогда не увижу. Но если никогда, какое же это великолепие? Что могло помешать ей связаться со мной, как ни её собственное желание? А если так, то какая оправдывающая причина могла стать выше нашей дружбы? Её муж? Эта догадка не менее фантастическая, чем все остальные.

Да, она была замужем, об этом я узнал несколько дней спустя после своего больничного побега. Она сидела у меня дома и, как всегда, звонила брату, чтобы сообщить, что задержится. Вдруг её лицо изменилось, голос стал медленным, ледяным, она перезвонила родителям, которые подтвердили страшную информацию, и принялась лихорадочно курить. Я не настаивал, чтобы она все рассказала, но видеть её в таком убитом состоянии было невыносимо. Она боялась, она не хотела ехать домой и предложила отправиться в боулинг. Я сказал, что это не выход, но если ей так будет лучше… Тут она все рассказала, кроме причины, послужившей к размолвке. Я даже, помнится, пытался защитить мужа, ибо, право же, для меня это было небольшим шоком.

– Ты его защищаешь? – произнесла она с удивлением злобной царицы, от презрительного взгляда которой я готов был провалиться сквозь землю.

– Я не знаю, что послужило причиной разрыва, поэтому не имею права никого защищать, однако ты рассказала на сколько была счастлива с ним, а разбрасываться такими отношениями я считаю кощунством. Но ты очень здравомыслящий человек, поэтому все сделаешь правильно и уж тем более не во вред себе, в этом я уверен. Поговори с ним, это все равно придется сделать рано или поздно.

Она уехала, их разговор прошел спокойно, и муж ни с чем возвратился в Калифорнию. У него уже больше полугода в письменном столе лежали присланные по факсу документы о разводе, но подписывать он их не желал.

Следующий месяц пролетел, как одно мгновение. Мы встречались, наверное, раза два в неделю, созванивались почти каждый день. Первая половина июля была посвящена гостям из Америки и экзаменам в ГИБДД, вторая – сборам и проводам, – времени для нас почти не оставалось. Я скучал, не мог писать и убивал время, раскатывая на велосипеде по немыслимой жаре между озерами Заречья и Немчиново. Я не знал, как смогу пережить её отъезд. Еще в первый день – 8 мая – она сказала, что уедет в конце июня в Аризону учиться на два с половиной года. Разве мог я, сидя в “Штрафном”, серьезно относиться к девушке, которая через сорок пять дней раствориться в бесконечности? А когда начал относится серьезно, разве могло это не превратиться в дамоклов меч, державший меня в постоянном лихорадочном страхе? Я отсчитывал каждую минуту утраченного времени и к каждой секунде, проведенной вместе, относился как к крупицам бриллианта.

Порой я походил на полного идиота и с соответствующим лицом целовал её пальцы, гладил ступни ног, плечи, губы, топил лицо в её коленях, когда она просто смотрела телевизор, сидя за столом. Я не мог на неё налюбоваться, и утопал в своем чувстве еще глубже, чем следовало бы ради собственного душевного спокойствия. Порой она спрашивала, не надоела ли мне, – я отвечал, что с нетерпением жду мгновения, когда снова увижу её; она ничего не говорила в ответ, а просто обнимала меня. Может это и правильно. Она никогда ничего не говорила в ответ. Боялась ли она своих слов, не была ли уверена в своих чувствах или, быть может, просто ничего не чувствовала, – так и останется загадкой. Несмотря на отсутствие малейшего повода в её поведении для сомнений, этот маленький факт партизанского молчания в отношении своих чувств искушает меня на мысль, что наш роман был для неё просто небольшим предотъездным приключением. Так, по крайней мере, она оставалась честной со мной – она ничего мне не обещала! (В смысле любви, но она обещала мне звонить!) Какое средневековое понятие чести! Но ведь я ничего от неё и не требовал! Я лишь старался подарить ей радость и все. Если бы она в скором времени нашла её в другом, то я продолжал бы делать тоже самое, но уже в качестве друга. Она знала это, так какой же смысл в молчании?