– Ты хоть понимаешь, что там можно ходить в какой захочешь университет на подготовительные курсы!  Да тебя, может, сразу в университет возьмут, – щедро добавил он.

Мама зачарованно кивала, а потом начала осторожно жаловаться Володичке, как трудно растить в провинции поэтический гений. Верман слушал с удовольствием, так что даже уронил пельмень себе на джинсы.

– Солью, солью его! – замахнулась мать солонкой на штанину Вермана.

– Да ничего, – успокоительно сказал тот, растирая соль пальцем по темно–синему пятну. – Отстирается. Завтра в прачечную сдам.

Потом долго обсуждали возможные сценарии сегодняшнего политического переворота.

– …А вообще, завтра обещают погоду отличную, может с утра на дачку съездите? – Отец забрал солонку у Вермана, который не знал, куда ее приткнуть. – Всего полчаса на пароходике по реке. Покажешь, Анна, москвичу красоты русской глубинки. Чего про эту политику говорить − что будет, то и будет.  Вы когда, Володь, в последний раз в деревне бывали?..

– Как и все, студентом, когда копал картошку, – ответил тот. – Но разве ж это сравнишь с настоящей деревенской жизнью…

– Да, сравнить сложно, – усмехнулся отец, и все замолчали.

– Ну, что ж это я, – спохватилась мать и положила салфетку на стол. – Пора кофе варить, а я сижу. У нас кофе бразильский, растворимый! – сообщила она гордо и пошла на кухню, но затормозила и, уже держась за дверь, дипломатично закинула удочку:

– Сыграй уж Володе что-нибудь свое, Анют!

– Давайте я вам лучше романс спою, – предложила я. – Про белые акации. Очень красивый.

Он как-то странно посмотрел на меня своими сияющими светлыми глазами  и  сказал:

− Давай.

Я села за пианино и поняла, что давно уже не играла эти акации, да и вообще, стыдно сказать, давно не открывала пианино.  Мама собирала тарелки, стараясь не звенеть посудой, а отец разливал на кухне кофе. Помощь Вермана они отвергли, и он, чуткий слушатель, переместился ко мне поближе − так, что я хорошо видела пресловутое пятно на его великолепных джинсах.

Взгляд его как-то мешал мне, клавиши были слишком холодные, и в пальцах – непонятный трепет; я пыталась петь одно, а слушала другое. Я слушала, как он смотрел, и взгляд этот каким-то странным образом выражал голос, изумительный голос Вермана, только вот я не могла понять, что он мне говорит, что, что же он хочет сказать…


Сад был умыт весь весенними ливнями,

В темных оврагах стояла вода.

Боже, какими мы были наивными,

Как же мы молоды были тогда.


***

Мои раздумья над взглядом Вермана разрешились удивительно быстро. После кофе, когда по настоятельным требованиям мамы я пошла провожать его до гостиницы через дорогу, он изложил мне суть своего приезда буквально одним предложением. Густая и звездная августовская полночь слабо светилась вокруг нас, где-то мяукали кошки.

– Я тебя люблю, – сказал он. – Понимаешь? Люблю. Я поэтому и приехал.


***

… Я очень старалась заснуть, но не могла. Там, за бархатной изнанкой век, стоило только закрыть глаза, голос Вермана снова повторял эти безумные слова и снова я представляла, и не могла представить, как же мы поедем с ним завтра одни на дачу.


6

На облупленный подоконник, где круглый год в большом глиняном горшке цвела и сорила сухими розовыми цветами пожилая герань, било солнце. Вероятно, я проспала тот, первый, окрик матери, потому что теперь она сердито жужжала прямо надо мной:

– Бужу-бужу, сколько можно? Вставай скорее, я Владимира уже с балкона видела, сейчас в дверь зайдет.

Пельмени томились в белой, заляпанной синими цветочками супнице и мама, с лучистой улыбкой, аккуратно зачерпнула полдюжины – для дорогого гостя. Верман, в белых штанах и кожаной жилетке, посмотрел задумчиво на лавровый листик, украсивший тарелку, и спросил: