Дверь открылась.
За нею не было ни солнца, ни утра – ничего, кроме тумана, в котором чернели ветки кустов, забор и отвал свежей земли. Совсем рядом, шагах в десяти от сарая. По обе стороны двери стояли с полдюжины карателей в глубоких шлемах, с винтовками. Около ямы виднелись еще двое – похоже, местные полицаи. Немец был только один – высокий, худощавый, стройный и улыбающийся. Не тот, который меня допрашивал вчера. Но тоже эсэсовец – под маскхалатом виднелись петлицы.
– Кто рано фстайот, тому Бок потает, – сказал он. – Топрое утро, товарищи коммунисты. Прошу на расстрел.
И он сделал изысканный жест рукой. Я вяло подумал, что немец боксер – очень характерные пальцы – и пошел к двери первым. Один из карателей взял меня за плечи, второй каким-то тросом быстро скрутил запястья за спиной. От обоих пахло сырой формой и табаком. Трос больно врезался в тело, но я ощутил эту боль, как нечто очень далекое. Больше всего мне хотелось, чтобы выглянуло солнце. Хоть на секунду.
– Ну, пошел, – сказал немец весело. – С Боком.
Трава оказалась обжигающе холодной. Я считал шаги и смотрел на нашивку идущего слева карателя. Черный – наша эстонская земля… синий – наше эстонское море… а белый – снега Сибири, куда вас, козлов, всех сошлют… И ведь сошлют. Исторически доказано. Только я, Борька Шалыгин, сейчас погибну от рук человека, которого для меня, Борьки Шалыгина, и нет, быть не должно…
Свежевырытая земля была неожиданно намного теплее травы, я переступил на нее почти с удовольствием. Она поползла под ногой, я качнулся и почти упал, но один из полицаев – молодой, с какими-то больными глазами – поддержал меня и сказал:
– Это… осторожней.
Его напарник – невысокий и толстый, с маленькими глазками – заржал и кивнул:
– Это верно. А то упадеть – чего сломаеть ишо, – и замахнулся на меня прикладом: – Змееныш!
– Хальт! – крикнул эсэсовец, и полицай испуганно вытянулся в струнку.
А на меня обрушился страх, и это было отвратительно. Туман заплясал, закружился, в ушах взревело, рот наполнился вкусом горячего металла, а живот свело мучительной судорогой и я едва удержался от того, чтобы не наложить в штаны. Даже в бою я так не боялся! Очевидно, Сашка заметил это – он подставил мне плечо и прошептал:
– Ну держись…
– Я… ничего… – с трудом ответил я. Приступ отхлынул, но страх остался – леденящий страх, замешенный на понимании, что сейчас меня убьют. И уже ничего не изменить, не спастись, даже чудом – нет партизан, которые вот сейчас должны ворваться на околицу под победный автоматный треск… Я покрепче прикусил губу и встал прямо.
Какая же теплая и сырая земля…
Каратели не спешили строиться. Один из них что-то сказал Эйно, мотнул головой недвусмысленно – отойди в сторону. Эстонец страшно побледнел, глаза сузились, и он отвернулся с такой гадливостью, что каратели недобро запереговаривались. Но ропот умолк – от сарая шел офицер. Он шел неспешно, пощелкивал по штанине маскхалата прутиком и насвистывал что-то бодрое. Носки сапог блестели от росы, и я смотрел на них, как завороженный. Мне казалось, что немец идет медленно-медленно, и я желал, чтобы тот не дошел никогда. Шаги были длинные и тягучие, как кисель. Может, он и правда не дойдет? Не может он дойти, потому что я не могу умереть…
Офицер встал перед приговоренными. Перед нами. Он по-прежнему улыбался, но в глазах улыбки не было.
– Он стелаль сфой випор, – подбородок указал на Эйно. – Но ви еще мошет спасти сфою шиснь. Это просто. Кто кричит: «Шталин капут!» – он перестал улыбаться, – тот жифет. Кто нет – тот бутет мертф. Все просто. – Он бросил прутик через головы стоящих у ямы людей в нее и коротко рассмеялся. – Я срасу его отпускаю. «Шталин капут!» – и… – он сделал широкий жест рукой. – На фсе шетирь стороны. Зо? – он сделал шаг влево и кивнул Сергею Викентьевичу.